Выбрать главу

А вскоре взаимоотношения в семье Пчелкина усложнились до чрезвычайности. Словно сам собой раздвинулся занавес, и на сцену явился новый живой персонаж: это негаданно вернулся из заключения его младший брат Николай, отсидевший под Магаданом срок за убийство и амнистированный. О нем Антону никогда никто не говорил. Вышло же так, что довоенным майским днем Николай ввязался в драку в пивнушке, куда он и нарядные Кира и Павел Васильевич зашли на минутку, направляясь на одно из театральных представлений. Кто-то из городской шпаны, поднаторевший в уличных разборках, сильно ударил кулаком в донце пивной кружки, из которой пил Николай. Ну, и он взревел, и ответил сгоряча. И в схватке этой пала жертва кулачной расправы…

VIII

Юнцом Николай (безотцовщина) накуралесился, должно быть, изрядно.

Как-то он рассказал Антону раннюю историю куражного зимнего заезда их ржевитян на гулянку в Ромашино, где они, бой-парни, сцепились с местной молодежью. И давай волтузиться. Они отстреливались даже — до этого дошло, а один молодой мужик молотил их кольями. Они спаслись бегством. И Антон подивился такому совпадению; им, ребятам мать, Анна, порассказала про то. Тогда на гулянку в избу вломилась эта ватага городских гуляк и давай себе бесцеремонно хватать девок — таким образом приглашать на танцы. И Анну схватил какой-то щеголь-супермен: — «Пошли, красавица, со мной!» Да тут Василий встал на защиту своей девушки: так саданул в грудь тому кавалеру, что тот открыл собою дверь и вылетел напрочь в сени, загремел там ведрами. Ну, и схватилась молодежь врукопашную. Отпор налетчикам, однако, почти некому было дать: была еще зеленая молодежь, не драчливая; вот Василий и молотил в одиночку тех пришельцев, и только кричал: — «Ребятки, колья из тына мне подавайте!..» Анна со страху вжалась в стенку избы, пули свистели — банда отстреливалась и мимо удирала на двух возках, кони всхрапывали, дико косились; а Василий, преследуя «гостей», молотил их по спинам, по головам тычиной… Жуть как страшно было!..

А вскорости и приключилось нечто совершенно выходящее за разум, о чем поведал Антону сам Пчелкин, взъерошенный, взбудораженный и раздосадованный: выходило, что Николай в его отсутствие, домогаясь Киры, чуть ли не изнасиловал ее, хотя сами виновники случившегося уверяли, что до самого худшего у него не дошло. Кира сказала, что, хотя он имел неосторожность сблизиться и обнимать, но она не сдалась. Кто-то же застал их за этим занятием. А насколько оно вроде бы было у них это совокупление — с мужской спермой на коленях женщины, что ей может быть лишь приятно, — незнамо… Николай затворился. И Пчелкин спрашивал у Антона, что же ему теперь делать: сигнал дан серьезный, ужасный: во всем кроется какая-то заумь — неясно, как здесь поступить мудрей? Кто же занимается враньем? Кому верить? Он допускал, что здесь Кира не меньше виновата, хотя она не виноватится нисколько, отрицает все.

Случившееся, что поставило взрослых людей в тупик, мучало всех каким-нибудь его разрешением, которое ни за что не находилось, пока не выскочила вперед очередная нелепица. Николай раз, обедая на фабрике-кухне и выпив стакан водки, увидал перед собой вывешенный на стене портрет Молотова среди других портретов членов правительства (были назначены новые выборы). И он всамделишне возмутился:

— Ах, вы нас сажаете, а мы должны голосовать за вас и выбирать! Ну-с, вам фигу! Получите!.. — И он залепил в портрет соленым огурцом.

Милиция дело на это завела. По суду Николаю дали два года тюрьмы. А в тюремной кузне, как впоследствии сказывали очевидцы, он сцепился с братвой из-за чего-то и был убит ударом молотка.

Следственно, исчез-таки человек, не принесший ни дому, ни родине никакой даже малой пользы, словно он и ни жил вовсе. По нему не плакали, не рыдали. Как так можно? Даже ведь песчинка иногда служит земле…

IX

И все-таки, как ни помысли, еще держались у Антона, хоть и слабевшие, привязанности к Павлу Васильевичу, проявлявшим иной раз неприличествующим образом свои склонности. Умышленно или по вольности духа. Чем, впрочем, вовсе не обескураживал окружающих граждан — от него никто не шарахался прочь, отнюдь. Напротив, для питейных ларьковых товарищей, аж сиюминутных, — он был неоспоримым авторитетом, почти патриархом независимым, для хозяйственников-заказчиков — профессионально-знающим художником; для блуждающих по улицам выпивох — щедрым гуманистом, спасителем.

Но и был вместе с тем это мастер, отменно глубокий живописец, традиционалист, сильный колорист (цвет выкладывал просторно) и рисовальщик-график на зависть; для него творческим мерилом были истинно созданные ценности, видимые и понятные каждому, а не те мнимые, придуманные, которые всяко нуждались в каких-то заумных пояснениях иных эстетов при неоглядном навязывании таких поделок публике. Просто такое обычно-необычное дерево жило на виду у всех. Оно ничего не затеняло своей кроной. Полновесной, не причесанной, не подстриженной под гребенку. И Антон, приезжая на родину, поддерживал связь с Пчелкиным, как с единомышленником в мере отношения к подлинным произведениям в искусстве, не нуждающемся в рекламе, в восхвалениях. Замечено: сие восхваление не воспринимается людьми, знающими толк, с серьезностью. Никоим образом.

Проявление же Антоном еще давнишней уважительности к Пчелкину-мастеровому, однако, не свидетельствовало о их взаимной сердечности, открытости вследствие неконтролируемого характера последнего, который прежде поступал скрытно-полуоткровенно, даже несколько жуликовато, — эту данность объективную, привычную для Пчелкина, нельзя было забыть, отбросить в сторону никак. Так, этот учитель своеобразно благодетельствовал: подряжаясь на какой-нибудь заказ, он приглашал на помощь и Антона, но не включал его в список работающих с ним в мастерской — ни рабочим, ни подмастерьем, ни учеником, и не выплачивал в полном объеме сумму, заработанную им; наверное, считал, что достаточно ему, юноше, и того, что ему выплачивал кинотеатр за афишки (спустя несколько лет тот по пьянке покаялся перед Антоном за эти свои вольные прегрешения). Все как есть.

Да, все это для Антона, очень бедного, как бы не имело тогда существенного значения, или он сам неоправданную оплошность допускал. Главное, тут он держал как бы сильную сторону, как трезвенник, удерживающий слабого, чтобы тот, слабый, окончательно не свалился с катушек долой. Значит, он, Антон, был подстрахующим спасительным кругом? Он чувствовал всегда себя более здоровым и здравым человеком, хоть и не таким уж умным, знающим? А зачем? Чтобы спасти чей-то талант? Страдающий от неразделенного бытия? Юношеская блажь, конечно. Но она была, была ведь в нем.

С той поры порядком все изменилось. И у Павла Васильевича уже были другие ученики. Он восхищался одним из них, говорил, что тот спорит с самим профессором по поводу, какую куда краску положить. Каково-то!

Антон всерьез и на сей раз попытался учителя уговорить выставить свои работы, чтобы молодежь видела, судила о них, училась на них; он убеждал горячо, заинтересованно о необходимости подобного просветительства, чтобы продвигаться дальше. Только успешным уговорщиком он не был: эта-то его попытка не возымела никакого воздействия на Павла Васильевича, кудлатое дерево. С сопящим носом.

И опять его память отворилась — вновь вспомнилась ему (с неменьшей, чем прежде, в молодость, досадой) — мелкая оплошность, как он попал впросак, купив на базаре залежалую банку с белилами, нужными для грунтовки холста. Отсюда был для него в душе отсчет чего-то важного, наисущественного, чем поступиться он не мог, несмотря ни на что, что и приводило иной раз к нежелательным последствиям. На Ржевском рынке тогда он столкнулся с молодым и бойким малым, называвшимся художником и журналистом. Тот в разговоре и предложил Антону белила в банке. Повел по дороге к себе домой и в комнате вытащил из-под железной кровати полукилограммовую банку с белилами; открыл ее и, нахваливая за качество краску, просил за нее сто рублей. Деньги такие были у Антона последние, полученные за портрет вождя. И он колебался: потратить ли их либо воздержаться покамест.