Выбрать главу

За эти дни, проведенные на родине, в атмосфере непоказного дружелюбия, Антон многое узнал, увидел, услышал и пообвыкся со здешними людьми, с их образом существования. Ему отчасти льстило, хоть и смущало несколько, то, как местные старожилы называли его уважительно — по имени-отчеству — возможно, и в знак уважения к его мастеровитому и добронравному отцу и к его матери, вообще к их семье, из которой он вышел чувствовать свою вечную молодость и вечную веру в себя и людей.

Правда, если откровенно, Антон по размышлению казался самому себе лишь мальчишкой, не иначе, по сравнению хотя бы со своими братьями; они-то по-мужски думали и делали повседневно все, что касалось устройства жизненных основ, быта. Ему же абсолютно нечем было похвастаться перед ними и на людях (что, выложить альбомчик с набросками или продемонстрировать какие-то надуманные откровения?). В его устремлениях преобладало нечто нереальное, воздушные грезы, не впечатляющие ничем посуровевшую после войны почтенную публику, — все далекое от обыкновенно идущей жизни, требующей хозяйской хватки, ловкости рук. Верно ведь?

И, хотя Антон отчетливо представлял себе, что его братья по большому счету откровенней и, видимо, правильней его живут, без всяких загибонов — сиюминутными заботами, а не чем-то неосуществимым в проекте, может быть, но он-то не мог ни за что побороть в себе искушения в пристрастии к выбору того узкого жизненного направления, которое интуитивно влекло его к себе, что бы ни случилось в дальнейшем. Интуитивно он был среди своего избранного навек пути — не расхолаживался, не сомневался; он добивался того, чтобы был в этом смысл и толк. Ему лишь казалось, что ему нехватало еще решимости, знаний, опыта (потому, наверное, он и чувствовал себя мальчишкой); однако уверенность в том, что он делает все правильно, была в его душе с самого начала. Он не помнил, с каких пор. Но эта уверенность диктовала ему свою волю. Беспредельно.

Да неоспорима разность: его братья лучше — здраво, основательно-житействовали и благоустраивались (на зависть), он же самостно художничал, отдаваясь стихии малоизвестного ремесла, — во благо всем. Всем ли? И еще получится ли у него создать что-то и не быть осмеянным? Вон столько, столько являлось событий новых; все они перемешались вокруг настолько, что уже не вмещались ни в какую плоскую одномерную рамку восприятия. Где начало и конец всего? Эталона нет на этот счет.

Странным-престранным Антону показалось и теперь некое повторение: он вроде б во сне еще дорассказывал Валерию с удивлением о том, что он-то сам находился тогда, в ноябре, под Красным Бором, когда получил от мамы процензуренное письмо, в котором она сообщала, что ты, Валера, сбежав здесь от немцев, вернулся домой в целости. А деревня та стлалась как-то поверху, над стылой речкой, и частично понизу. Там рос дуб толстенный, ветвистый, и все мы, жавшиеся в холодных палатках, еще ховались за его ствол, когда немецкие «мессеры» хищно порыскивали в небе и пообстреливали все, — иных укрытий не было у нас, кочевавший вослед продвигавшемуся вперед фронту.

— Ну и эта деревня, или поселок, Красный Бор, тоже была на пригорке и частью внизу, — вроде б говорил ему Валерий сквозь дремоту. — Да, мы впятером дали деру из лагеря. А уж наши подошли… Но погоди! Я ужо тебе поведаю об этом, говорю…

Но на «погоди» не остается времени нисколечко.

И вот близко бухнул снаряд и разом снес пол-избы. Рассеивался дым пороховой. Что-то собрание решало, гудели голоса. Только возникший у края еще дымящейся глубокой воронки немец-окопник во френче серьезно сказал, что это очень плохой (sehr schlecht) снаряд.

— Почему? (Warum?) — удивился Антон приговору.

И хорошо понял ответ его, профессионала: потому что снаряд зарылся глубоко в мягкую землю, осколки остались в воронке, на дне, и поэтому он не убил никого из вас, мальчишек. Причем немец-солдат жестом показал на них, в том числе и на Антона.

Мол, молите бога…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Вот под руками ткется нашей жизни полотно. Оно себе ткется, служит, мнется, жухнет — и оно-то дьявольски вдруг кромсается. Отчего даже стонут небеса. Это — рок людских затмений да лукавых же поводырей сладкоречивых, заигравшихся гробовщиков в мировой хаос. В услаждение своих страстей и в умножение невиданных богатств. Из-за чего испокон веков неизменно длится такая воистину дырявая — с жертвоприношениями дьяволу — история у людей. Она нисколько не выправляется. Бес попутывает. И тут совесть — какой спрос с нее? — столь пустячна, эфемерна: право, что тончайшая насквозь усохшая луковичная одежонка. Она вовсе ни к чему. Отчего же, собственно, — ведь только оттого-то и адски загудел и понесся вихрем по Земле всепожирающий огонь Второй Мировой войны, обугливший все. Да ведь и при нынешних миропорядках напроломных совсем скверно думать много лучше, чем происходит что-то наяву в делах наших.

Но вернемся к событиям давним.

Сорокапятилетний Василий Кашин был призван на фронт 17 июля 1941 года, когда уж миллионы евро-немецких солдат очумело, ужасно весело рвались, круша все, вглубь России. Тогда еще под Ржевом, в тылу, казалось, безмятежно-ласково дышал месяц июль, точно жаловал людям на прощание свое тепло — в знак их печального расставания с домом, с близкими, с детством. Тем сильней всех беспокоил тот факт, как угадывалось из скупых сообщений фронтовых сводок, что наши войска все отступали, пятились; они, стало быть, еще не смогли дать должный отпор вероломно напавшему немцу, — вопреки всеобщему ожиданию. Обрушившееся несчастье колебало и веру Василия в силушку народную, мужицкую, в ее опору надежную. Ведь он, как человек военнообязанный и отец многодетный, чувствовал по-мужски свою ответственность за благополучие домашних и других сограждан, ставших внезапно совсем беззащитными в большой беде.

Ужасно! Что же, сдрейфили, дрогнули бойцы спервоначала?! Как помочь?

Накануне своего ухода, погожим днем, Василий привычно косил в последний раз, управляя пароконной упряжкой косилки, буйно разросшийся душистый клевер. Колхозники прежним обычным образом — сообща — убирались в полях, хоть и меньшими теперь силами — по причине постепенного убывания (мобилизацией) мужчин. О самом худшем, однако, никто еще не думал. Не хотелось думать о том.

Двое сынков Василия, притихшие подростки Валерий и Антон, только что подошли к свежевыстреженному им прокосу в клевернике, как он осадил подле них свою упряжку лошадей. Сшагнул наземь с косилки, распрямившись, в потемнелой местами от пота рубашке; провел тыльной стороной ладони по смуглому некрупному лицу, смахнул со лба выступившие капельки. И немедленно усадил темно-кудрого Валеру на дырчатое и пружинистое железное сиденье косилки:

— А ну-ка, сам попробуй! Правь смелей! — И стал учить его премудростям косьбы. Для чего, шагая сбоку стрекочущей косилки, лишь подстраховывал его — поаккуратней заворачивал лошадей на скосах, дабы выкосить почище клевер.

Валерию доходил пятнадцатый год. Он, как старший сын, считался по праву отцовским преемником во всем, даже любимцем. И во всяком деле, навыкая, был предельно собранным, дотошным, устремленным. Отчасти поэтому он важничал перед младшими братьями и сестрами. А при косьбе он особенно старался править вороными, напружаясь всем своим телом и балансируя на большом для себя сиденье косилки, которое, покачиваясь, плыло обок пестрой клеверной делянки. И все, как нужно, делалось и получалось у него. Само собой. Лоснившиеся вороные устало отфыркивались на ходу, раскачивая головой и махая хвостом; ножи косилки стрекотали, подрезая сочные душистые растения; низко ласточки мелькали, вереща; на дороге пыль кружилась, подымаясь фонтанчиком. И вроде бы гром лениво бурчал, обрывался где-то.