— Саш, ты как настроен: прогульнемся туда утречком?
— Всегда готов! — обрадовался младший брат. — Заметано.
Но Анна уже заумоляла их:
— Ой, детушки, не рискуйте жизнью. Я боюсь за вас.
Итак, пораньше братья вдвоем отправились на лыжах на поиск газеты. Проскользили по снежным полям восточней километров шесть — к разъезду железнодорожному, до балки, куда, возможно, отнесло листовки, и там, немало исходив вокруг, отклоняясь от деревни и дорог (во избежание опасных встреч с немцами). И только нашли часть газеты «Правда» (уцепившуюся за бурый кустик полыни) с напечатанной речью Сталина и его портретом. И то было ладно. С такой находкой, очень важной для всех, возвращались с невообразимой веселостью и жуткостью. Потому как, слышалось, где-то постреливали и будто тонкосвистящие пульки пролетывали мимо, дразня.
А в предвечерье, — едва Кашины дома прочли найденную газетную полосу, — к ним зашла тетя Поля. Вся — с замысловатой предприимчивостью. Стала подлаживаться с уговором странным: нельзя ли, сынки, уважить просьбу поселившегося у нее немецкого офицера, еще совестливого, верно, — дать ему хотя бы посмотреть газетку. Правда всем нужна.
Неожиданная ее просьба всех обескуражила. Была веская причина для того, чтобы утаить находку.
— Он-то не узнал — я не сказала ничего и не обещала даже достать, — пояснила приневоленная так распахнутой любовью к людям, тетя. Он слыхом, знать, слыхивал. И видел, как вы возвращались из поля. В бинокль, что ли. И попросил…
— Ну, а если это провокатор? Проведет за нос? — сказал Антон.
— Никак непохоже, — заявила тетя. — Поручусь за него…
— Знаете: фашисты не будут чикаться ни с кем из нас…
— Поручусь я вам, Антон, Аннушка, что он — тот человек правдивый (вижу по глазам), кому можно доверять. Без риска. Правда сейчас для него нужней куска хлеба, восхваления. Поверьте…
Антона восхищало в ней, неграмотной женщине, то, как она наощупь продвигалась в обиходе встречь сердечному движению. Что это для нее? Просто-напросто главная потребность? Но он еще сопротивлялся по инерции:
— Отдашь — и он ее присвоит, не вернет?
— Заопасается держать при себе! Не дурак, чай. — Тетя Поля убежденно верила, что нужно помогать и таким колеблющимся немцам, чтобы они разбойничали меньше. Спасу от них нет.
— Что ж, оттаскивать их за волосы? — сказала Анна со смешком. — Сами бучу затеяли — пусть и сами выкарабкиваются из нее.
— Не всегда так получается, — ответила Поля. — Хорошие люди и среди них, как видно, есть. Только они обложены со всех сторон мясниками. Слово не стрела — к сердцу льнет. Глядишь, все легче будет Красной Армии управиться, поможем ей хоть так.
Она убедила.
Антон самолично, зайдя в избу тети Поли, взглянул на ее нынешнего квартиранта — немецкого серебропогонника и, хотя ничего существенно хорошего, как и плохого для себя не нашел сразу, все-таки принес потом и отдал ему газетную полосу с помещенным портретом Сталина. И этот среднерослый серьезный офицер со смущинкой рассматривал ее (пока хозяйка караулила у окон, подстраховывая). А затем и прослушал с вниманием то, что Антон по его просьбе прочел ему вслух из речи Сталина. Тот удивлял своим сильным желанием, главное, узнать из разверзшейся бездны нечто такое, что оспаривало все, казалось бы, уже неоспоримое. Он искал доказательство тому — и проникался верой. Выходило, правда помогала укрепиться всем в честных убеждениях. Особенно на исходе 1941 года.
К середине ноября гитлеровцы уж вовсю торжествовали. Наперебой они сообщали местным жителям об окружении Москвы и руками изображали петлю, и делали ей, Москве, по несколько раз на дню «Капут»; и под большим, якобы, секретом передавали и о том, что все теперь закончится: советское правительство захвачено в Воронеже и что Молотов подписал акт о капитуляции России, и что теперь-то уж быстро распадется Красная Армия — не собрать ей косточки.
Они уж ликовали, сияя глупо, счастливо, победно, точно именинники, которые скорым-скоро — им чертовски повезло — на коне вернутся домой, к своим близким милым на радость их, они, отважные рыцари, укротившие наземных варваров — русских, неспособных даже мозговито, как умеют одни немцы, руководить собой и потому-де нуждающихся в несравненно лучшем — в мире лучшем — немецком руководстве с его отличной, ограничивающей дисциплиной и решительностью в проведении мероприятий с послушными массами. Причем им, солдатам-немцам, и не было, видимо, ни на йоту стыдно и тревожно за себя, за свой род и ни за что — стыд был упрятан где-то глубоко внутри. В особых тайниках глубинных. Потому как немецко-фашистские идеологи повсеместного разбоя, который они возвеличивали, в своих «памятках солдата» всерьез писали специально для него: «Нет нервов, сердца, жалости — ты сделан из немецкого железа… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир». Вон куда они нацелились: далеко!
Анна разумом своим, как всякий здравомыслящий человек, с самого начала войны ни за что не верила в невообразимый вал всечеловеческой погибели, постигшей и ее семью. И только верила — и когда обрушилась и на ее семейство дикая оккупация — неизбежно скорое освобождение, восстановление привычного уклада жизни. Под знаком этого она жила, переносила все мучения.
Никто-никто не думал — не гадал о том, что так станется, что приведется жить наощупь; но вот стали вынужденно жить и жили под нависшим вечным страхом — что-то дальше еще будет, чем все это кончится, если изначала что творится; а потом и об этом перестали уж, кажется, думать, попривыкнув к тому, что такое на долюшку каждому выпало, как в билете лотерейном, и надеясь только на неизмеримую доблесть своих мужиков, хотя их, мужиков, уже и пало и падало на землю, видать, видимо-невидимо.
X
— Аннушка, голубка, я к тебе зачем: вот возьми, прочти-ка что; — горячечно, набравши воздуха, обратилась к ней приспевшая ходоком в ноябрьский день абрамковская Глаша Веселуха от самого порога, едва вошла в избу, перекрестилась и поздоровалась, смятенная и отчего-то виноватая. Нет, она, набожная однолетка Анны, внешне никогда (а теперь подавно) не оправдывала своей веселой фамилии — картинное ее личико всегда пасмурнилось. разжав кулачок, она протянула Анне лежавшую на ладошке бумажку. — Наши бабы-то подняли на дороге после, как прогнали снова наших пленных мимо нас… Наказали отнести к тебе… Ты читай, что в ей написано… Ох, бежала на одном духу — так распарилась… Я расстегнусь…
Анна всколыхнулась вся, только взяв и развернув в руках расслоившийся бумажный лоскуток, предназначенный ей; оставленные карандашом серенькие буковки ударили волной в ее глаза, запрыгали, и она, пытаясь вникнуть в смысл записки, прочла написанное вслух:
— Ромашино. Кашин Василий Федотович. Тысяча восемьсот девяносто шесть?! Ну?..
— Это — данные твоего хозяина. Вникла?..
— Как же?.. — Вдруг уразумевши что-то нехорошее, что может быть Анна на минуту и бессильно опустила руки: — Значит, Глашенька, мой Василий, что ли, находился среди-то этих пленных и так дал весть о себе?!
— Мы так подумали, голубка… Кто же тогда кинул? С небушка кто понарошке?..
— Да, а мы с ребятами вот проглядели все-таки… Как теперь исправить?.. Ой! — И уж заметалась Анна в угнетении по избе. Изба стала тесной сразу. Это послание отняло у ней даже способность действовать порассудительнее чуть, как надлежало бы.
Все дальнейшее, видно, было для нее словно в осадочном тумане: она уже не слышала пришелицу, ребят, почти не различала лиц, а засобиралась судорожно. Куда — она знала. Стала быстро-быстро одеваться.
Кстати забежала в избу (тут как тут) и Поля, словно почувствовавшая что неладное. Спросила, натянувшись, что струна:
— Куда, Анна? Чем встревожены все? — проникающие глаза выстремила.
— Полюшка, — поторопилась Анна, — схожу я к старосте Силину. — Словно у нее разрешение на то испрашивала. — Пускай мне справку, документ какой-нибудь дадут-выправят…
— Какой? Зачем? Да что у вас? — Поля заморгала — ничего еще не понимала.
— Срочно надо нам идти следом за колонной пленных. В ней — Василий наш.
— А откуда ты узнала?
— Кинул он записку о себе. Глаша — вот, спасибо, ее нам принесла…
— Где она? Дай сюда взглянуть.
— Ой, куда ж я ее сунула? Только что в руках держала… Куда-то подевала… Надо же! Пойду, попрошу: и чтобы старшеньких моих — Валеру и Наташу сразу отпустил с принудиловки. Пойдут они…
— Послать их одних нельзя.
— Так и я сама отправлюсь с ними, Полюшка.
— Нет уж, и не думай; дома у тебя остаются одни малые — с ними ты побудь, а я пойду. Обещаю тебе дойти куда-нибудь, куда только сможем, — чтоб узнать что-нибудь о Василии. Только неужели, если это он действительно среди красноармейцев был, не мог крикнуть, сказать кому-нибудь в Абрамовке, что это он, Василий, чтоб о нем родным передали… Ведь там на проводах почти весь народ стоял, обступал дорогу…
— Стало быть, не мог. Может, верно так…
— Понимаете, я сама бы еще не поверила, — опять с горячностью заговорила Глаша, подойдя поближе к Анне, к Поле, им в глаза засматривая и помогая себе рассуждать всем движением и всплескиванием ладных ручек. — А Фокин Макар даже внушал…
— Какой Фокин Макар? — перебила Поля.
— Полинька, тот, кого призывали на фронт вместе с Василием нашим, да потом отставили: признали все-таки непригодным, кажись, к боевой службе.
— Он внушал нам, — уверяла Глаша, — что он собственными глазами увидал Василия. Тот, значит, по его словам, шел в ряду колонны с самого краю. С отпущенной, говорит, черной бородой. И так пристально и строго посмотрел на него (он стоял у своего крыльца) — прямо пронизал, говорит, черными глазами, но ничего при этом не сказал, что ему аж не по себе тут стало…
Побледнело-нервная Анна лишь ужасалась на ее слова: чрезвычайно все сходилось вроде бы на том, что было на Василия очень похоже. Однако Поля с основательным сомнением заметила:
— Знаешь, Глашенька, что я теперь скажу: народ тоже очумел…
— Я не знаю… право…
— … стал такие небылицы сочинять. Насказать-то можно всякое, ого! И поди-ка потом разберись, что к чему. Весь упрешься. Верно? А Макара Фокина, видать, просто совесть нынче гложет, мучает; гложет, мучает она его именно за то, что он, собой видный, молодой еще мужчина, в тяжкое-то время для страны дома отирается, а не мнет где-нибудь бока наглому антихристу и не курочит того из оружия…
— Ну, если его отставила от этого сама комиссия — непригодность в нем нашла…
— Э, Глафира, брось, пожалуйста! Да кто ж может отставить-то тебя от самого себя? Никто-никто. Не может даже бы щадящий, иль какой он есть там, наверху. Отставкой нынче не прикроешься, если ты по воле собственной попал в позор, пощады запросил. Грош цена тебе.
— Ты-то очень требовательна к людям, Поля.
— Уж как умею, бабоньки. Ну!.. Так ты, Анна, к старосте идешь?
— Да, готова, — дрожно-нервно отвечала Анна.
— Ну, тогда пошли дела делать и доделывать. И я буду собираться. Что ж…