— Эй, тетушка, умоляю, смири свой гнев, будет тебе, — обхватил он сильными руками плечи Аккумис.
Салимбек поднялся, стал торопливо одеваться.
— Проклятая баба, раньше подножкой валила, а теперь просто швырять начала, собачья жена! — сердито бормотал он.
Но этим дело не кончилось. Едва поставили юрты, как дядя Сеилхан пошел «мирить» супругов. Аккумис пришлось разжечь огонь под казаном. На дымок, на запах вареного мяса, почуяв, что есть возможность угоститься и посмеяться всласть, собрались в юрте и другие соседи. Сеилхан был в центре внимания.
— Господи, с рождения вроде живем рядом, а многое друг о друге, оказывается, не знаем. Кто бы мог подумать, что так страшен наш Саке в гневе, а? — заговорил он серьезно, с почтением. — И гнев у него не пустой. Ужасно тяжелая у него рука. Тетушку Аккумис едва уберег от смерти, А разошелся наш Саке, ну разошелся! Остановить — даже не берись и не думай. Неукротимый человек! Мне тоже досталось, пока пытался выручить тетушку.
Дядя Сеилхан даже застонал и, морщась, схватился за «ушибленные бока». Некоторые, не выдержав, фыркнули, прячась от глаз Салимбека, но большинство и бровью не повело, а, удивленно цокая, пустились хвалить Салимбека, так же как и Сеилхан, уважительно называя его сокращенным именем — Саке.
— Саке, дорогой, всем аулом вас умоляем! Простите ради нас вашу женушку. Чтобы мы могли с легким сердцем испробовать ее угощение.
Салимбек, понуро сидевший рядом с Сеилханом, ободрился, расправил плечи и, решив пожалеть своих гостей, смягчился:
— Только ради вас, дорогие мои. Ладно, на этот раз, так и быть, прощу, но впредь уж пусть меня не выводит.
В юрте враз сделалось шумно, все одобрительно закричали, давая волю смеху и вскрикивая: молодец, Саке! Правильно, Саке!
И все это время Аккумис невозмутимо, словно она не имела никакого отношения к разговору, возилась со стряпней, готовя угощение. Все так же молча внесла она в юрту небольшой черный бурдюк и прислонила его у входа. Потом приладила его горлом к решетке кереге, развязала кончик и стала разливать кумыс в щербатые тостаганы.
Я принимала у тетушки Аккумис чаши и передавала их гостям. Сызмала тянуло меня туда, где собиралось много народу. В неспешной жизни немноголюдных казахских аулов человека томит скука одиночества. И как оживают и радуются они, когда соберутся вместе или наедет случайный гость! Ну, а такая, как сегодня, сходка — это уже настоящий праздник. А уж что делается, когда сойдутся сверстники — нет конца шуткам и смеху. И я готова слушать их день и ночь, путаюсь в ногах женщин, которые готовят угощение, и вслушиваюсь в рассказы людей, вглядываюсь в их лица. После услышанных мною историй — веселых, смешных, печальных — они кажутся такими значительными, как бы заново открывшимися мне и крепко врезаются в детскую память мою.
Больше всех я любила моего дядю Сеилхана. Он меня жалел, был со мною ласковым, думал, наверное: «Легко ли ей при мачехе», но никогда не говорил мне об этом. Стоило встретиться нам, как он начинал упрекать:
— Назира, голубушка, ты почему перестала к нам заходить? Ну-ка, идем, — и уводил к себе.
— Эй, жена, что там у тебя припасено для Назиры? Ну-ка, угощай ее, да послаще, — приказывал он тетушке Балсулу.
Тетушка Балсулу — низенькая женщина с рыхлым телом и сонными движениями. О таких казахи говорят: «О подол спотыкается». Никаких особых разносолов у нее, конечно, не бывало, но что-нибудь вкусненькое для меня она все же находила. Балсулу никогда не суетилась, не вздыхала надо мной, и все же я знала, что она меня любит. Ее холодновато-сонные глазки всегда теплели при моем появлении.
У казахских женщин характер чаще всего покладистый, а Балсулу среди них, пожалуй, самая терпеливая, иначе бы она не смогла быть женой дяди Сеилхана.
Люди хвалили дядю Сеилхана за прямоту характера. Был он широкоплеч, высок и статен, и черты лица у него крупные — крутые надбровья, большой прямой нос. Я видела, что дядя Сеилхан красивее и сильнее других, и в душе гордилась этим. И щедрости мой дядя был человек необычайной, последнее готов отдать людям.
Частенько они довольствовались молоком единственной коровенки, а то и козьим обходились как-то. Самой дорогой его собственностью был лишь Чубарый. Я не раз слышала, как старики хвалили коня: «С места в карьер не возьмет, но зато в долгой скачке не знает усталости, по выносливости с ним никто не сравнится». Чубарый словно был создан для дяди Сеилхана. Всякая другая лошадь под таким могучим седоком показалась бы, наверное, ослом.
Каждую зиму дядя Сеилхан добывал множество лис и волков. Когда он с товарищами возвращался с охоты, мы, дети аула, высыпали ему навстречу. Он, легко подхватив меня, усаживал перед собой в седло, подвозил прямо к дверям нашего дома и опускал на землю, сунув мне в руки мягкую и пушистую, пахнущую морозом и еще чем-то кислым, звериным, лисью шкуру. Прижав ее к груди, сияя от радости, вбегала я в дом.
Была в характере дяди Сеилхана еще одна отличительная черта — не мог он подолгу жить на одном месте. То на зиму, то на лето, а то и на целый год покидал он порой родные места.
Добра у него не много, кочевать не трудно, возьмет жену, единственного сына и отправляется в путь. Случалось зимовать в Узбекистане, бывать в Каракалпакии. У каракалпаков он сапожничал, с узбеками брался за кетмень. На хлеб зарабатывал и на обратный путь денег копил.
Таких людей, как мой дядя Сеилхан, называют «и жнец и певец». Он и охоту любит, и веселье, и гордостью никому не уступит. А приходила нужда — брался за черную работу. И все делал на совесть, в охотку, с удовольствием. Многим в нашем ауле он поставил дома, сложил печи и ни копейки за это не взял. Да ему и не решались платить, зная его характер.
Но зато и сородичи ничего не жалели для Сеилхана. Когда он с семьей возвращался из Узбекистана или Каракалпакии, тотчас же для него находили и жилье и дойную корову.
Человек открытый, веселый, дядя Сеилхан любил пошутить, разыграть кого-нибудь, подначить. Особенно часто подшучивал он над своим одногодком Альмуханом. Альмухан такой же рослый, как и Сеилхан, но во всем остальном они совершенно не похожи друг на друга. Сеилхан — жилистый, широкий в плечах, Альмухан же толстый, с большим животом и основательным задом. У Сеилхана лицо смуглое, с резкими, чеканными чертами, у Альмухана оно рыхлое, серое, словно заветрившее сырое мясо. У Сеилхана голос звонкий, переходящий порою в клекот, у Альмухана в горле как будто кислое молоко булькает, не сразу даже разберешь, что он говорит.
У казахов в обычае подшучивать над сверстниками, и жестоко, порой без всякой жалости. И дядя Сеилхан так часто шутил над Альмуханом, что и имя его сделалось нарицательным. «Глупый ты, как Альмухан», «Так поступить, как ты, мог только Альмухан», «А ты, оказывается, настоящий Альмухан», — часто говаривал он.
Как-то возвратились Альмухан и дядя Сеилхан из поездки в город. Как обычно, в тот вечер весь аул собрался послушать дорожные новости, рассказ, которым в тот день рассмешил всех дядя Сеилхан, крепко засел в моей памяти.
От областного центра до нашего аула двести пятьдесят километров. Дорога неблизкая, ехали на телеге по безлюдной степи под палящим солнцем, путников мучила жажда. По дороге попадались хутора украинских поселенцев. Правда, в ту пору казахи не особенно-то отличали украинцев от русских. В степных балках хуторяне сажали бахчи и огороды. И вот, измученные зноем и жаждой, Альмухан и Сеилхан увидели одну такую бахчу. Кто же в такую жару проедет мимо арбузов? Они сошли с арбы и съели арбуз. Утолив жажду, друзья уложили про запас еще с десяток арбузов — путь-то не близкий, двести верст по пустынной степи, по жаре.
В этот миг из-за бугра выскочил здоровенный мужик, с криком бросился на них и с ходу врезал Сеилхану в ухо, тот ответил, ну и пошла потасовка. Оба стоили друг друга, дрались долго — и носы расквасили, и рубахи изодрали. Наконец разошлись, тяжело харкая, залитые потом, бросая враждебные взгляды один на другого, утираясь рукавами и сплевывая сукровичную тягучую слюну. И когда Сеилхан тронул арбу, из-под нее выбрался Альмухан и пробулькал: «Ну, как, кончили уже?»