— Глядите! Вон — не Ираида Ивановна? — вырвалось у кого-то.
И тотчас, не видя еще ту, на кого показывали, заплакали и закричали дети:
— Мама! Мамочка-а!..
Но и этот вагон унесся, замер гул, какое-то время слышался частый перестук колес, а потом стал быстро и беззвучно удаляться хвост состава. И опять нашу теплушку придавила нехорошая тишина. Все удрученно молчали, слышались только всхлипывания Бори: «Ма-ма-а… Где мама?»
— Не хнычь! Сиди тихо! — строго прикрикнул на него Шурик.
Боря испуганно вскинул на брата заплаканные глаза и умолк.
Вот уже больше суток, как два этих малыша были разлучены с матерью, и с каждым разом все меньше надежды на то, что встретятся они с нею. Положение становится все труднее, растет и напряженность на дороге. Слухи о том, что немцы прорвались через наш фронт, подтверждаются. Все ждали худшего, предчувствия томили. Подавленное, мрачное настроение взрослых передавалось и детям. Шурик и Боря забились в свой уголок, притихли. Шурик все хмурился и с какой-то взрослой на его детском лице угрюмостью смотрел перед собой.
— Шурик, Шурик, ты что? — заметив его состояние, позвала осторожно Света. — Что с тобой? Поди сюда, я тебе сказочку расскажу, а?
Очнувшись, Шурик равнодушно и в то же время как-то устало посмотрел на нее. Какая-то тяжелая мысль захватила все его существо, он точно сомлел от нее, вяло, нехотя отозвался:
— Сказку? Не хочется что-то, тетя Света.
Как ни заботились мы со Светой об этих детях, они к нам не очень-то привязывались, были послушны, и только. Однажды перед сном, охваченная горячей жалостью, я прижала Борю к себе, но он полежал немного рядом со мной и отвернулся к брату.
Дети одной семьи, одного дома в мирные счастливые свои времена не очень-то ценят друг друга. То дерутся, то ссорятся, а то водой не разольешь. Впрочем, не то чтобы не ценят, а просто так свежа всегда их радость, так естественна беспечность, столько много интересных дел у них, что подумать как следует о чем-нибудь некогда. Но горе сближает детей сильнее, чем взрослых, я на себе испытала это…
После смерти матери дом как-то враз опустел. И не только дом, казалось мне, но и весь аул. Я нигде не находила себе места, мне чего-то не хватало. Но чего именно — не знала. Позже, спустя несколько лет, я видела суку, потерявшую щенков. В ауле развелось слишком много собак, и люди утопили новорожденных щенят в реке. И собака то обнюхивала закуток, где раньше лежали щенята, то бежала к реке, то уходила в степь и выла там заунывно и долго, затем возвращалась к дому и повизгивала, снова обнюхивая все уголки. Вот такой же и я была после смерти матери, и моя душа выла неприкаянной и горькой собакой.
Бабушка Камка, никогда не баловавшая детей, подзывала меня к себе и усаживала рядом и долго сидела, целуя и прижимая меня к себе. Она понимала, как тяжело мне и одиноко.
Но даже участие ее не могло заполнить холодную и огромную пустоту во мне. Порой я о ней забывала, играла весело. На какое-то время меня охватывала странная гордость. Весь аул сделался удивительно ласков со мною. Умолкают, обрываются разговоры, меркнут улыбки, тень строгой печали ложится на лица, и женщины с особой нежностью говорят: «О, Назираш, идем к нам, милая} идем». Голоса их теплы, они почему-то дрожат, и, угощая меня, балуя, многие почему-то плачут.
И ребенок, который раньше был таким, как все, теперь становится особенным, на него было обращено внимание целого аула. Он видит: горе его властно над всеми, даже дети прекращают шум и смех, когда появляется он. И гордится горем своим.
Но гордость эта, заслоняющая днем твое горе, исчезает куда-то вечером, когда, ложась спать, ты снова одинока и остро ощущаешь прежнюю пустоту. Самым близким и нужным мне человеком в те безысходные минуты оказывался мой младший брат Жумаш. Ему тоже, как Боре сейчас, было пять лет, и, как Боря, он ничего еще толком не понимал. Просто ему недоставало материнского тепла, и малыш потянулся ко мне.
Раньше мы частенько ссорились. Жумаш прятал мои игрушки, ломал куклы, наряженные в яркие платьица, сшитые из лоскутков. Ревел и бежал жаловаться, когда я ему спуску не давала, ругала, а то и поколачивала. Но после смерти мамы мы с ним уже не ссорились. Жумаш перестал меня злить. Теперь мне самой хотелось отдать ему мои игрушки. У меня появилась какая-то потребность приносить Жумашу доставшиеся мне альчики, красивые палки, гибкие прутья. Жумаш тоже оставил свою прежнюю привычку неожиданно выхватывать у меня из рук игрушки и убегать. Теперь, если ему что-то хотелось взять, он молча, просительно поглядывал на меня.
Жумаш стал реже играть с мальчишками, не разлучался со мной и, вместо того чтобы метать альчики, начал возиться с моими куклами. Я тоже любила, чтобы он был рядом. И стоило одному куда-нибудь уйти, как другому становилось нехорошо, одиноко, несчастье как бы вдвое разрасталось и тяжелее наваливалось на детские плечи.
10
Наконец и мы остановились на какой-то большой станции. За нею далеко раскинулись дома, сады, виднелись многоэтажные здания, старинный собор, заводские трубы — большой был город, но название его я не смогла узнать: наш вагон, расположенный ближе к хвосту поезда, остановился далеко от вокзала. Женщины, как всегда, спрашивали друг у друга:
— Какая это станция?
— Какой это город?
Для нас уже стало обычаем на любой станции жадно бросаться к двери. И на этот раз, забыв о своем положении, я тоже поспешила к ней и тотчас же об этом пожалела: меня затерли, затолкали так, что я ощутила резкую боль в животе. Стремясь выбраться из тесноты, стала пятиться, и тут мне сделалось дурно.
С трудом, в полуобмороке, вывалившись из толпы, я обессиленно присела в полутемном углу вагона, чувствуя, как все плывет, кружится перед глазами.
— Чего навалились, сошли бы на землю. Хоть на белый свет поглядеть! — крикнула одна из женщин.
— И то правда, чего стоим? Вылазьте, бабоньки! — загалдели вокруг.
Женщины неловко, охая, стали спрыгивать на землю. За ними сыпанули и дети. Надрывая горло, закричала Елизавета Сергеевна:
— Порядок, товарищи женщины, соблюдайте порядок!
— Какой еще порядок?
— Ей порядок, а тут дышать нечем, хоть помирай. В вагоне-то хоть топор вешай!
— Да постойте вы… Мы же не знаем, сколько здесь простоим, — жалобно как-то сказала Елизавета Сергеевна: — Кто будет отвечать, если вы отстанете, как Ираида Ивановна?
— Надо пойти узнать, когда тронемся.
— Верно! Пошли на станцию, там все узнаем.
И несколько женщин, не обращая внимания на Елизавету Сергеевну, зашагали в сторону вокзала, оставшиеся нерешительно поглядывали на бывшую «мать полка».
— Зачем же, зачем своевольничать? — ломала себе руки Елизавета Сергеевна, но голос поднять до приказного крика уже не решилась.
Сошли на землю и мы со Светой, держа за руки наших малышей, последней выбралась из вагона Алевтина Павловна со своим Вовкой-командиром.
— Тут не от войны, а от голода помереть можно, — с горечью сказала она. — Вот женщины, которые без детей, вы бы сходили в магазин да купили что-нибудь съестного, а? Ведь в самом деле с голоду ноги протянем… Ну, кто пойдет?
Желающих оказалось немало.
— Тогда объявляю сбор денег, — открывая сумочку, сказала Алевтина Павловна.
Мы быстро сложились, кто сколько мог, Алевтина Павловна отобрала шестерых, вручила им общий наш капитал.
— С пустыми руками не возвращайтесь, — невесело пошутила она. — В вагон не пустим, так и знайте.
Она держалась бодро, но вчера еще налитое, холеное тело ее сегодня заметно спало. Лицо осунулось, под глазами легли темные круги. Молчал, уткнувшись в подол матери, и Вовка-командир. Он не шалил, не командовал, забыл о своих командирских играх.