Выбрать главу

16

Лучи поднимающегося солнца густо легли на комковатые верхушки деревьев, прошлись по ним теплой охрой, облили мягким желтоватым светом листья берез и колючие ветви сосен. Вскоре обильное сиянье хлынуло в лес, и от вершин деревьев на землю косо пали дымные столпы света. Раздались какие-то птичьи голоса, утро просторным сделалось.

Мне вспомнились рассветы и у нас в степи. Они были широкие, откровенные, ясные. Когда на востоке показывался красный обод солнца — всю бесконечную степь прозрачно заслоняла нежно-розовая воздушная ткань: кромки ложбин и оврагов казались отсеченными ножом от нее, в них лежали мглистые ломти ночи. До самого горизонта четко обозначался каждый кустик, каждая пасущаяся животина. Полынь, ковыль и типчак просыпались, обновленные и посвежевшие. Хорошо в степи на рассвете, на закате тоже, когда проясняются далекие дали и становится грустно и сладко на душе.

Где вы, родные мои края?! Суждено ли мне вас когда-нибудь увидеть? Между нами теперь пропасть — земля раскололась, и все дальше и дальше расходятся ее края. Только слабая надежда, только желание хоть немного дальше продвинуться на восток ведут нас теперь. И надежда эта мне кажется порой чистым безумием.

Если бы я еще была одна! Но нас теперь двое. Двое… Я не видела его, не держала в руках, не могу отделить от себя то, что покоится во мне, и представить это в облике живого человека.

Часто слышала я о чувстве материнства, но есть ли во мне оно — не знаю. Я не испытывала особой нежности, беря на руки чужого младенца. Я чувствовала себя пока что набухающей почкой на дереве. И только теперь от каждого толчка вместе с тревогой и болью такие глубокие и сладостные токи проходят сквозь сердце, что все во мне замирает; и тогда мне кажется, что я не раздваиваюсь, а все больше и больше соединяюсь с этим существом и, родив, отделив его от себя, соединюсь с ним окончательно — душой.

Но бывает и по-другому. И горько и даже страшно мне в этом признаться… Казахи, видимо, не зря говорят о беременной женщине, что у нее «тяжелые ноги». Мне тяжело уже ходить, а идти надо, и завтра будет еще тяжелее — что тогда? Что делать мне со своим грузным телом, ставшим таким беспомощным? Ведь это он отнял у меня, забрал себе мою силу. Тощему коню и плеть тяжела. Да, я иногда злюсь на него. Проклинаю даже, думаю: не дитя ты, а несчастье, зародившееся ги. мне в такую бедственную пору. А потом начинаю отрекаться от ужасных этих дум.

…Прошло уже около двух недель, как мы со Светой остались одни. С тех пор мы нигде подолгу не задерживались, все тянулись на восток; хоть по пять, по десять километров в день, но мы продвигались все дальше.

Мы шагаем, идем, плетемся, и, глуша в себе усталость, голод и жажду, я вспоминаю, веду какие-то безмолвные разговоры с теми, с кем распростилась в домике лесника. Разговоры эти могут вдруг оборваться, а потом опять, спустя какое-то время, ни с того ни с сего возникнуть. Могу говорить я одна, или кто-то может говорить, а я только слушать, или кто-то третий говорит и судит, а мы все молчим — по-разному бывает. Только один человек теперь бессловесен — Муся-Строптивая, Мария Максимовна, та, что постоянно ругалась, кого никто не мог переспорить. Теперь ее нет. Я успела только-только понять, что она была вовсе не такой, какой мне и всем нам казалась. Не Строптивой бы ее надо называть, а Доброй и Справедливой — вот в чем была ее человеческая суть. Ни лжи, ни фальши, ни лицемерия она не терпела и как могла боролась против них. И насилия тоже не терпела и погибла поэтому.

А вы, Алевтина Павловна, разве вы не были избалованной полковой красавицей? Разве не получали вы как должное знаки внимания, предназначенные не только вам, но и служебному положению вашего мужа? Только Елизавете Сергеевне, муж которой стоял еще выше, чем ваш, выказывали снисходительное, слегка даже ироничное почтение — чего же, мол, еще больше этой заводной кукле? Теперь я поняла — то были на вас всего лишь яркие платья, которые любит надевать праздная женщина, когда дремлет в бездействии ее душа. А была она, душа эта, как оказалось, крепкой и недюжинной, способной повести за собой в самые трудные минуты. Спасибо Вам! Вы оказались самой находчивой и рассудительной среди нас.

Елизавета Сергеевна не понравилась мне с самого начала. О, как она рвалась командовать нами, эта тщеславная, самолюбивая и надменная женщина! Ко всем она относилась свысока… Я даже близко боялась к ней подходить — все мне мерещилось, что в ее присутствии я делаю что-то не так, неправильно, плохо живу. Но вот сорван с нее мундирчик, отлетели медные блестящие пуговки, и оказалась беззащитной она и даже несчастной. Мужчины — те слабости не прощают, но женская натура иная, и мне стало жаль Елизавету Сергеевну. Растерявшаяся, сникшая, она была мне ближе, понятнее, какое-то даже родственное чувство шевельнулось к ней, когда она сделалась такой, какой создал ее господь бог. Почему же она не видела раньше, что, уходя от естества своего, она уходила и от людей?..

Где же вы, куда занесла вас судьба, подруги мои и товарищи, что с вами и живы ли вы?..

Теперь единственная моя опора — Света. Вчера, придя с нею на это место, устало опустились и оперлись спинами о шершавый ствол сосны. От голода давно уже мутило и подташнивало.

— Как ты думаешь, — спросила вдруг Света, — я могу еще привлекать мужчин?

Я удивленно посмотрела на нее.

— Я серьезно спрашиваю, — сказала она и подула углом рта на выбившуюся прядь волос.

— Да, — сказала я неуверенно. — Ты красивая… Ты похудела, ты новая какая-то, но…

— Это плохо, — закрывая глаза, проговорила Света. — Это плохо… Ты заметила деревушку, когда мы перебирались через ручей?

— Да… заметила.

— Как ты думаешь: есть ли там немцы?

— Я никого там не видела, — помолчав, ответила я.

— Надо туда сходить. Может быть, немцев там еще нет. Может быть, удастся харчишек каких-нибудь добыть… Надо туда сходить, — обняв колени, Света уткнулась в них, ясными от голода глазами глядя из нашей навесной чащи на залитую солнцем, сияющую голубоватой дымкой поляну.

— Надо туда сходить, — снова сказала она, не меняя своей позы.

Я молчала.

— Деревушка-то вроде на отшибе… Дай бог, чтобы там не было немцев. Боюсь я их, очень боюсь… Я от страха даже не плакала тогда, помнишь?

— Когда?

— Когда на нас наехали мотоциклисты, когда чуть не изнасиловали они Алевтину Павловну и эту… Наташу. Как они хватали…

— Они убили Марию Максимовну, — быстро сказала я.

— Ну ладно, — помолчав, устало-устало сказала Света. — Давай устраиваться… Я пойду в деревню, может, повезет мне.

— Зачем ты вспомнила про тот случай? — сердито спросила я.

— Не знаю. Вспомнилось чего-то.

— Не ходила бы ты, а?

— А как же, кто же пойдет? Хоть по куску бы хлеба, ржанухи… Нет, давай сейчас шалашик построим, и я пойду.

Молча мы соорудили шалашик — на сухие ветки набросали травы, ветвей поменьше, какие удалось нам наломать, папоротника. Света на меня почему-то не смотрела. И так же, не взглянув на меня или, вернее, скользнув около меня взглядом, она торопливо пробормотала — ну, до вечера — и пошла, сперва по колени, потом по пояс скрывшись в траве и мелком кустарнике, а вскоре и совсем исчезла, растворилась в лесном, то светлом, то темном воздухе, и мне все казалось, что в нем колыхался какой-то след…

Господи, как долго ее нет! Половина поляны в тени, а половина уже в светлом солнечном дыму. Что там могло с ней случиться?! Опять вернулась какая-то недосказанность в наших отношениях, появившаяся после того разговора на аллее, когда Света рассказала о несчастьях своих. Она не давала о себе знать, когда мы были все вместе, но вот остались мы с нею вдвоем и что-то опять стало вкрадываться, вставать между нами и отодвигать нас друг от друга. Порой мне казалось, что я в чем-то виновата перед Светой, не знаю только в чем. Лучше бы она не открывалась передо мною, не вовлекала бы меня в свой мир, все было бы проще и надежнее…