Выбрать главу

Она не помнила, как шла по лесу, как добрела до шалаша.

…Вся эта история мне стала понятна и близка в той последней точке, когда Света проходила мимо этих стариков и баб, слышала то, что они ей говорили. Сквозь землю нужно было тут провалиться! Но она не провалилась, и позор лег на нее всей своей тяжестью — какая несчастная! Мне было ее очень жаль, я не могла осудить человека за несчастье.

Бедная моя! С щемящей болью в сердце я думала о том, как она проходит мимо изувеченного председателя сельсовета, мимо угрюмой толпы, мимо рыдающей женщины и мальчика, икающего при виде непонятной ему человеческой жестокости, человеческой крови и смерти.

Долго я сидела во власти этих неотступных видений, так измучилась, так все эти события внезапно обрушились на меня, что я на коленях вползла в шалашик и уснула там на грубой хвойной подстилке, моля господа бога, чтобы все это оказалось только сном.

Но сном все это не было. Я старалась что-нибудь придумать, составить какой-нибудь план, вспоминала, как мы шли со Светой, куда шли, какие у нас были намерения, но в голове была такая пустота, что одолеть ее, сколько ни пыталась, я не могла. Что делать, куда идти? И вместо леса я видела огромную безводную пустыню, в которой я вдруг очутилась, и куда бы ни повернула голову, куда бы ни посмотрела, везде одно и то же: голое, безлюдное пространство, тоска.

Так я просидела, не двигаясь, ни на что не надеясь, пока не перевалило за полдень. Тупое безразличие навалилось на меня, все вокруг казалось бессмысленным. И вдруг я ощутила тупую боль в боку. Боль росла, что-то дрогнуло во мне, какая-то произошла перемена, заструились под сердцем, омывая его и поднимая, какие-то упругие токи. Туман в моей голове разошелся и далеко-далеко впереди себя я увидела яркий свет.

Это ОН толкал меня. Мой ребенок…

Со вчерашнего дня он лежал тихо во мне, ничем не напоминая о своем существовании, и вот теперь дал о себе знать. Нет, не одна я осталась в незнакомом лесу, нас двое, мое дитя со мною. И если на саму себя сил у меня уже не осталось, то для него они найдутся. И как бы ни была тяжела моя ноша, я дойду, донесу ее к тому свету, который маячит где-то там, далеко-далеко впереди.

Во мне проснулось желание что-то делать, и на душе постепенно становилось все теплее. Согревали ее и картины далекого детства. Одинокая свечка, мерцающая во тьме широкой степной ночи над свежей могилой матери… Я боюсь, что огонек этот тихий погаснет, и мама останется одна в кромешной тьме, но ласковый голос бабушки Камки успокаивает: «Это ты ее свечка, покуда ты жива, ей свет от тебя и тепло будут идти…» Вот и во мне затеплился маленький огонек, моя свечка, и она погаснет, если я не заслоню ее от ураганных ветров, от бури, которая разыгралась на земле… Меня охватил страх, но теперь он был другим, он не подавлял, как прежде, а встряхнул меня всю, породил во мне упрямое желание действовать, искать выход, бороться.

За время наших скитаний я твердо запомнила одно направление — на восток. Днем мы его определяли по солнцу, ночью — по звездам, и как бы мы ни петляли, куда бы ни сворачивали, все равно мы шли в одном направлении. Мы знали, что там фронт, что могут ранить, а то и убить кого-нибудь из нас или вместе погибнем, но мы, точно рыба на нерест, инстинктивно шли туда, где были свои — красноармейцы, родная земля. И меня теперь одну повело прежним путем, в ту же сторону, куда мы шли со Светой.

2

Мало-помалу немцы утихомирились. Натужно прогудел мотор какой-то машины и стал, чихая, удаляться, и сарай со всех сторон обступила мягкая тишина — ни выстрелов, ни криков, ни рева моторов, даже собаки, надорвавшись в напрасном лае, замолчали. Мне одной было слышно, как с хрустом, звучно жевала сено Зойка. Порой она к чему-то прислушивалась и вздыхала, глубоко и грустно, и опять принималась за свое сено.

В норе сделалось жарко, хотелось выбраться наружу, но я давно научилась быть осторожной. Хозяйка обещала заглядывать ко мне, я слышала, как она, гремя пустыми ведрами, выходила во двор, топталась на крыльце и что-то сердито бормотала себе под нос. Какая-то, видно, опасность была там, тишина обманывала меня. Ну, ничего, придет она доить корову, шепнет, что там, в деревне, и как мне дальше быть.

Помню, как первый раз увидела я ее. Был конец сентября. То желтым рукавом, то красной, нажженной крепкими утренниками шапкой пестрела уже осень. Леса сквозили низами своими, издали, в траве, в поредевшем кустарнике виднелись тропинки и дороги — они были плотно и ярко застланы опадающей листвой. В озерах, болотцах, засыпая, тяжело стыла вода, а воздух, наоборот, делался все тоньше, прозрачнее, стеклянней, и каждый звук, выстрел, крик, собачий лай колол стеклянную эту пустоту, и долго, звучно падали и разбивались осколки его по полянам и обнаженному бурелому.

По ночам, разводя огонь, я все теснее жалась к нему. По утрам иней мукой обсыпал траву, колючим серебром ложился на песок дороги. Спалось мучительно, то и дело приходилось поворачиваться, вставать и подбрасывать в костер сучья, платье мое и стеганка в нескольких местах прогорели, один мой сапог давно уже просил каши.

Все чаще я думала над тем, что дальше пробираться мне невозможно, и, значит, нужно искать какое-то пристанище. Эта мысль застыла в голове, как осенняя тоскливая вода, и вся фигура моя, походка выдавали мою потребность в покое, жилье, человеческой теплоте.

Я вошла в эту деревеньку тесным проулочком. Кое-где топили избы, чернели вырытые огороды, картофель-ники; тяжелым, тлеющим жаром охватило яблони. Топили, и так после дикого воздуха лесов запахло печным дымом! Чудился мне привкус какой-то пищи — не то мясных щей, не то еще чего-то — меня затошнило, чуть плохо не стало.

Песок на улице был в следах тележных колес. Это успокоило, значит, немцы сюда еще не заходили, они все на машинах, на мотоциклах, на танках. Но на улице— ни души, и пустые дворы точно ждали чего-то, деревня уже жила затаенной, чем-то похожей на мою, жизнью. Я скашивала глаза на окна, приостанавливалась возле ворот и плетней, глядя на двери, ожидая, что какая-нибудь из них отворится и на крыльцо выйдет человек, но двери были плотно закрыты.

И когда я наткнулась на старуху, будущую мою хозяйку— та у сарая размешивала что-то в наклоненном ведре, — я даже опешила слегка, остановилась и молча стала смотреть на нее. Старуха распрямилась. Ей было за шестьдесят на вид — столько же, пожалуй, сколько бабушке Камке. Продолговатое, бледное, с глубокими морщинами лицо ее было угрюмо, дышали холодом ее колючие синие глаза, а в двух горьких складках, охватывавших ее рот, затаилась, казалось, злая усмешка.

Мы смотрели друг на друга. Я видела, что мне лучше всего убраться куда-нибудь подальше. Поднялась неприязнь, мелькнуло: вот уж с кем я, наверное, никогда не смогла бы ужиться. Но я не уходила.

— Ну, — сказала почти что басом старуха, — куска что ль тебе хлеба? Глаза-то голод облупил, — и вдруг голос ее обломился, она закричала тонко, пронзительно, — одни на лице и остались!.. Обезумели люди! Куда с таким брюхом черти тебя несут? Немца хочешь перегнать? Немец с холодной головой воюет, он рассчитал все, а мы только спохватились считать — не поздно? — кричала она кому-то, и вдруг, повернувшись, уставилась на меня, мерцая синими глазами, и опять басом, да злобно так, с ненавистью протянула: — У-у, ты! Шалава… Не секли тебя отец с матерью, не жалели.

И пошла к дому, чуть на весу держа красные, большие руки. Юбка пусто болталась на ней, великовата ей казалась и старая телогрейка, но она шла крупно, крепко бухая сапогами, словно только что тяжело, вдоволь наработалась. Была она сухопара и жилиста, шла прямо, сразу как-то виделось, что ей много приходилось трудиться, держать на плечах хозяйство.

Хлопнув дверью, она скрылась в сенях, но тут же высунула голову, закричала тонко, сорванно:

— Чего стоишь? Пришла, так заходи давай, приглашеньев особых не жди!

Вздохнув облегченно, я огляделась. Изба была крыта соломой, придавленной несколькими жердями, за хозяйственным двором с его сараем, крытым погребом, еще какими-то постройками виднелся огород, несколько яблонь, а за кустом бузины пряталась низкая банька — не бог весть какая усадьба, мне попадались крестьянские дворы и крепче, и богаче.