Войдя в избу, я остановилась у порога. Старуха заглядывала в печь, передвигала там что-то. Мне было тяжело стоять, ноги подгибались, не держали, и я, не спрашивая разрешения, тихонько села на длинную лавку у окна. Хозяйка недобро покосилась на меня, вышла в сени, оставив двери настежь. В избе еще не топили, пахло застоявшейся, нежилой горечью, и в нее ввалился свежий листопадный воздух, у меня мурашки обсыпали спину и лицо. Я, кажется, за эти дни, а особенно ночи, так настыла, что меня бы теперь не отогрело даже наше летнее степное солнце.
Печь хозяйка затопила быстро, поставила там что-то варить, замахнула сор в подпечье и, вытирая руки о фартук, повернулась ко мне. По-прежнему были холодны и колючи ее глаза, так же горьки были складки у рта, но что-то в ней дрогнуло, потеплело немного.
— Откеда идешь? — дернула она подбородком на окно, и я кивнула, поняв, про какую сторону она спрашивает — с запада, от границы. — По лесам все чать? Хороша — в лоскуты отделана! И что же, одна все держишься?
Я сказала ей, что потерялась.
— Ночевать у вас… можно? — попросилась я.
— Ночуй, — равнодушно бросила она.
В печи уже что-то булькало, гудел огонь, потрескивали весело дрова. Старуха опять занялась своими делами, ни о чем меня больше не спрашивала, точно меня и не было в избе. Но мне было как-то все равно: ночую в тепле и ладно, а завтра уйду своей дорогой и никогда больше не увижу эту угрюмую бабку, которая говорит то басом, то вдруг срывается на пронзительный крик, точно дверь на ржавых петлях отворяют. Мелькнула, правда, у меня надежда, когда я предложила ей почистить картошку, и она буркнула: сиди, чего там, чай, ты гость у меня сегодня; может быть, оставит она меня? — мелькнула и погасла, как мелькала и гасла она уже много раз за последнее время.
На стол она собрала с привычным проворством, с размаху стуча и гремя посудой. Мы поели пустой похлебки, картошки с простоквашей. Картошка была рассыпчатая, сахарная, горячая, как огонь, хорошо ее было запивать кислым молоком. Старуха брала картофелины пальцами, словно не чувствовала их жара. Я поглядывала на ее большие, раздавленные и в то же самое время как бы омытые, окатанные работой руки, глаз на свою хозяйку я поднимать не решалась.
— Из каких же ты краев будешь? — вдруг услыхала я низкий ее голос. — Каким это ветром тебя сюды занесло?
— Из Казахстана я.
— Вон оно что… Далеко это.
— Очень далеко! — вырвалось у меня, и глазам моим почему-то стало горячо, — Очень, — добавила я тише. — Муж у меня командир, только поженились.
— Так, так, — кивала она головой.
Сама не знаю почему, но я все рассказала. О том, как мы поженились с Касымбеком и жили в военном городке, как ехали эшелоном, а потом шли на восток наши женщины, как я рассталась со Светой… Нечего ей было только рассказывать о том, как шла я одна. Сама не знаю, как я шла, как уцелела за два эти месяца. Она и не расспрашивала, посмотрела только дружелюбнее, молча принялась стелить мне постель.
— Устала небось, — сказала она, — ложись вот иди, отдыхай… Ноги то сдохли небось в обувке.
Так мы с нею познакомились. Она узнала, как меня зовут. Помню, как я пыталась выговорить ее имя и отчество, она слушала, усмехнулась:
— Ты моего отца Карасином называешь, а я Евдокия Герасимовна. Зови-ка ты меня проще: тетя Дуня, и вся я тут для тебя буду.
И когда утром, после завтрака я стала собираться и спросила, какая следующая деревня от них на восток и есть ли там немцы, она вдруг закричала:
— Куда ты пойдешь? Какой тебе еще восток?! Ты глянь на себя, какая ты!.. Тебя либо волки задерут как паршивую овцу, в лесу где-нибудь, либо немцы подстрелят — понимаешь ты хоть это?! Пойдет она, ишь, резву-ха какая! Аль ты думаешь, на мне креста нет? — скрежеща, возносился ее голос все выше. — Или я на снег тебя рожать отпущу? Нет, стой, погодь, мы еще человеческий образ-то не потеряли!.. Сиди тут и нос наружу не высовывай. В нашу деревню прямо не заедешь, немца еще не было. Может, даст бог, обойдется…
Я готова была упасть перед нею на колени, стала осыпать старуху, какие могла только выговорить, благодарностями, но она меня одернула сердитым басом:
— Думаешь, мне в радость, что ты у меня остаешься? Гляди, время какое свалилось!..
Прокричав тогда мне все это, она замолчала, и замолчала надолго, словно мы поругались с нею, и она, по крайней мере, на меня в обиде. Это меня поначалу угнетало, но вскоре я поняла, что просто у старухи неуживчивый характер. Вот и живет она поэтому одна. К счастью, тетя Дуня почти все время возилась с коровой, курами, свиньей, они требовали неустанных забот.
Все чаще я задавалась вопросом: почему она живет одна? Где ее родственники, дети? Может быть, от болезней или от голода поумирали когда-то? Сама она ничего мне об этом не рассказывала, а спрашивать боязно. Спасибо, что приютила, чего мне соваться со своими расспросами? Но спустя какое-то время я заметила, что она, нажарив пирожков, наварив яиц, набив в комок масла, собирает узелок и куда-то его несет. На базар? Нет, так любовно на базар узелок не собирают, не увязывают с таким старанием. Да и не находишься туда каждые два-три дня.
Мое дело теперь лежать на широкой русской печи. Вечером, когда печь протопят, становится даже жарко, мне хорошо, я отогреваюсь, с содроганием вспоминая свои ночевки в лесу, пробуждения у потухшего костра, когда земля вокруг вся в инее и тонким кружевным ледком застеклена вода у берега какого-нибудь ручья. Мне хорошо — в тепле и покое, но вот почему-то не спится. Я стараюсь ни о чем не думать, не загадывать, как пойдет дальше моя жизнь. Да и что тут думать, когда впереди — неизвестность?
Порой мне кажется, что связь с прежней жизнью оборвалась совершенно. Аул, родные, бабушка Камка… золотые мои юные годы… Их отнесло в такую даль, что как будто не со мной все это было, не я жила в степи, дышала ее вольным воздухом, а кто-то другой. Но иногда жизнь аула встает перед моими глазами живо и ярко, горит под котлом огонь — варят курт или мясо, мои родичи сидят за дастарханом, едят, пьют кумыс, им весело… Мирные эти картины почему-то вызывают досаду — аул беззаботен, счастлив и забыл обо мне… Господи, как я одинока!
О Касымбеке я стараюсь не думать, тут виноват один случай, вспоминать который мне всегда тяжело…
Был ветреный день, из тех летних дней, в которые вдруг врываются холод и осеннее ненастье. Серые тучи низко несутся над землей, сеет дождем — то сильно, густо, то одна только водяная пыль, покачиваясь стеклянной кисеей, ползет вслед за тучами. Точно лаком облиты листья деревьев, пластами угнулась посветлевшая трава, а хвоя — вся в тумане мельчайшего дождевого бисера.
Я шла полевой дорогой, уже виднелось село черными горбами крыш, как вдруг неподалеку от него я заметила людские фигуры, двигавшиеся в каком-то бесцельном кружении. Мне и раньше попадались разбитые машины, разлетевшиеся, обгоревшие бумаги, попадались и трупы, но я старалась на них не смотреть. По всему было видно, что недавно здесь прокатился бой. Все небольшое поле перед этой деревенькой было перепахано, взрыто каким-то бессмысленным яростным плугом. Ямы, бугры, воронки, пьяные зигзаги окопов, выглаженные кое-где гусеницами танков. Трудно было представить, что росло на этом поле — рожь, картошка, овес? Или просто был выгон? Местные жители ходили по этому полю и стаскивали трупы к одной большой и глубокой яме. На дне ее какие-то две безликие фигуры, осторожно и зыбко ходя по телам и стараясь не наступать на лица, укладывали трупы рядами, а они валились и валились к ним с какой-то мягкой неуклюжей корявостью, изредка глухо звякая и цокая то каской, то чем-то еще. И вдруг мне показалось, что несут… Касымбека. Большие смуглые кисти его вяло, с безжизненной неподатливостью цеплялись за рыхлые бугры, черпали ладонями землю.
Я кинулась перед ним на колени. Труп спустили. Жадно и отчаянно я всматривалась в опухшее, грязное лицо и не могла поверить, что это не Касымбек.