— Совсем коня загоняли. Надо бы прогулять его, пока не остынет.
— Эй, эй! — кричал сердито Турсунгали какому-нибудь мальцу. — Ты не садись коню на спину. Прогуливай пешком.
Тихонечко, в рукав чекменя, кое-кто посмеивался: «Вот голова, — не садись, говорит, коню на спину, а на что же еще коню садиться-то?»
Мне казалось, не было начальника более сильного и грозного, чем Турсунгали. Я не знала его чина-звания, какую должность он занимает. В народе его называли «активистом». И часто огоньком сжигающим неслось: вон едет Турсунгали-бельсенди, что значило активист. И он влетал на взмыленном коне, точно волки за ним гнались, осаживал у какой-нибудь юрты и чуть что начинал вгонять людей в страх безумным криком: «Я работаю бельсенди! Ты знаешь, кто такой бельсенди?!» У Турсунгали немало было и других слов, заставлявших людей дрожать, покрываться ледяным потом. Я не понимала их значения, но они из-за своей устрашающей силы остались в моей памяти. «Я тебя в одиночку упрячу», «Сгною», «Выселю». Были слова, понятные мне, и оттого казались они еще ужаснее. «Я тебя уничтожу! Вырублю под корень! Отправлю в Каркаралинские края!»
И думалось, что он и впрямь зарубит человека топором. «Каркаралинские края» тоже звучало страшно. Несколько лет назад наших баев загнали в эти невиданные и неслыханные дали. С тех пор народ боится «Каркаралинских краев».
Не раз, бывало, прискачет он, если никто не выйдет принять у него поводья, то, бросив взмыленного коня, сузив до черных щелей глаза, Турсунгали широко расставлял ноги, упирался руками в бока и начинал кричать, смешивая казахские слова с исковерканными русскими.
— Куда вы все запропастились, понимаешь, а? Есть тут кто-нибудь, ах вы мелочь-травка? Сам бельсенди приехал, а они и ухом не ведут, а?!
Спохватившись, кто-нибудь торопливо выбегал ему навстречу, едва успев сунуть одну руку в рукав чекменя. Суетясь, приниженно посмеиваясь и покряхтывая, и мой отец порой спешил на эту ругань.
— Почему не выходите? Я что, коня на улице должен оставить? — орал на них Турсунгали, брызгая слюной и сатанея от собственного крика. — Не видите, что опырым балнамошный приехал? Я вам покажу, узнаете вы Турсунгали!
— Господи, Турсеке, вы же на русском языке, как речка журчите. Мы же вас не поймем. Вы бы уж как-нибудь по-казахски, — говорили ему, вываживая его коня, а самого активиста под локотки ведя в юрту.
— Ох, Турсеке, вроде вы и не уезжали далеко от аула и где вы так много русских слов выучили? — нарочно удивлялись у нас, стараясь пустячным каким-нибудь вопросом унять этого крикуна.
В пору моего детства в нашем ауле никто не знал русского языка, и не только мне одной, а многим, наверное, ребятишкам и взрослым русский язык Турсунгали казался значительным, дававшим ему какое-то право ходить в начальниках.
— Я ездил сгребать снег с железной дороги. Там я русскому языку и учился, а не ворон ловил, — самодовольно отвечал Турсеке.
— Из нашего аула тоже ездили снег сгребать. Но этот русский язык не пристал ни к одному из них. Видимо, и он знает, какому человеку открыться, язык этот, а?
— Э, разве власть в руках не заставит выучить русский язык, — говорили меж собой люди. — Вот в чем тут все дело? власть — она учености требует.
Турсунгали был долговяз и тонконог, с выгнутой вперед грудью и откинутой назад маленькой головой — под ноги он не смотрел, зорко устремлял взгляд поверх голов людей, выставляя вперед стесанный подбородок. Лоб у него тоже как бы стесан, снесен неумелой рукой. Один только длинный нос был прилажен к этой головенке основательно, это делало его похожим на козла, и голос-то у него блеющим каким-то был. Но он считал себя видным джигитом, умным:
— А это для чего? Все у меня здесь лежит, — постукивал он пальцем по своему черепу, обтянутому шероховатой, лишайной кожей.
Турсунгали собирал с людей налоги. Тех, кто ему чем-нибудь не угодил, он обкладывал налогами по нескольку раз. Он не вел никаких записей, не было у него ни бумаг, ни тетради, однако его это нисколько не смущало., бесцеремонно тыкал он то в одного, то в другого пальцем: «Ты столько-то рублей заплатишь, а ты столько-то».
— Ойбай, я же платил в прошлый раз, совесть у тебя есть? — начинал было возмущаться один из обложенных двойным налогом, но Турсунгали властно, раздраженно: обрывал:
— Знаю, в прошлый раз ты заплатил тридцать рублей, а теперь заплатишь сорок. Все лежит вот здесь, понымаешь, — постукивал он указательным пальцем по своему плоскому лбу.
Нас удивляло, как это в такой маленькой головенке умещается столь много всего: фамилии, цифры, кто платил и сколько платил, кто совсем ничего не платил и платить не собирался, а кто и по третьему разу рассчитывался с Турсунгали, а ведь не только к нам наезжал он, в других аулах тоже собирал налоги и там всех хранил в неказистой на вид головенке, а помимо всех этих имен, рублей, обстоятельств семейной и аульной жизни держал он еще стесанным своим лбом русские слова — и все важные, страшные, — как это все ему удавалось?
Края карманов и пальцы Турсунгали всегда были измазаны чернилами. Для нашего аула в ту пору пятна чернил на пальцах являлись свидетельством непревзойденной учености, — в этом, наверное, и крылся секрет — в чернилах, в них была сила его.
— Неси налог. А я печать поставлю, — говаривал Турсеке.
У нас дома лежало несколько листочков с печатью Турсунгали. Однажды я своими глазами увидела, как он ставил печать. Сначала важно извлек из бокового кармана пузырек с чернилами, затем снял висевший на шее наподобие талисмана тряпичный мешочек и вынул из него прямоугольную дощечку величиной с ладонь. На одной стороне дощечки были вырезаны арабские буквы. Намочив чернилами тряпичную пробочку, Турсунгали помазал буквы на дощечке, приложил ее к бумаге, и на ней четко отпечаталась арабская вязь, а пальцы владельца печати стали синими. Тогда я поняла, что края карманов и пальцы Турсунгали синие вовсе не от усердности, а от неряшливости.
— Турсеке, какая у вас чудесная печать, разрешите-ка взглянуть, — попросил отец и стал деликатно и в то же время восхищенно разглядывать дощечку. — Господи, а ведь чтобы буквы легли на бумагу правильно, нужно вырезать их наоборот. Что за мастер их вам вырезал?
— Был там один… Зейнолла, мастер, конечно… я освободил его от налогов, пусть вырезает печати! — самодовольно хохотнул Турсунгали.
— Мы с Зейноллой вместе учились у муллы. Руки у него искусные. Я вот не то что вырезать, а прочесть эту обратную запись не могу, — сказал отец и по складам разобрал слова: — «У гражданина, кому выдана сия расписка, я получил положенный налог. Турсунгали Даутов», — И прочитав, вытирая вспотевший лоб, восхищенно посмотрел на нос Турсунгали и бережно, почтительно вернул ему печать.
Турсунгали становился веселым, жизнерадостным, когда наедался до отвала. В такие минуты был он не так страшен, как обычно: узкие глазки его совсем склеивались в блаженной улыбке, улыбка маслила его землисто-загорелое лицо, и оно начинало лосниться, как смазанная жиром сыромять. Он говорил один — никому рта не давал раскрыть и раньше всех сам смеялся каждой своей шутке, прямо-таки заливался младенческим каким-то смехом — икоточным.
— Хорошая, оказывается, штуковина — равенство-то! Вот получил я равенство и что сделал, а? Этот недостойный род малаев, помните, как измывался над нами? Вспомните, как отнял у наших олжабаев вдову, а? И вот, когда среди олжабаев не нашлось джигита, способного отомстить за это, не я ли расквитался, а? Не засунул ли я две ноги малаев в один сапог, а? Э-эх, как только получили равенство, многим я наступил на хвост, правильно я говорю? — горделиво задирал нос Турсунгали. У него была такая привычка — переспрашивать, правильно ли он говорит, с наслаждением, радостно делал это, точно кусочек сахара обсасывал, — правильно я говорю, а?
Бабушку Камку Турсунгали почему-то невзлюбил. Стоило им встретиться, как тут же вспыхивала между ними ссора. Турсунгали был напорист, криклив, всевластен, ему удалось в конце концов напугать и бабушку Камку.