Выбрать главу

Сегодня мне приснился мой младший брат Жумаш. Видно, я совсем уже перестала надеяться на скорое возвращение в родные края — они перестали мне сниться. Только близкие мои, те, кого уже нет в живых, являются ко мне, и мы молчим. Я вглядываюсь в них, мне начинает казаться, что молчат они потому, что не они, а я мертва, и скорбны они от этого и печальны, и я со стоном просыпаюсь, оживаю среди ночи и долго лежу пластом без мысли, без движения.

Жумаша я увидела все такого же восьмилетнего, только выглядел он усталым и одет был плохонько. Сердце мое подступило к горлу, глаза заволокло слезами. «Жумаш! Жумаш, милый, жив, значит, ты, жив?» Я кричу, задыхаюсь. Но голос мой гаснет. «Жумаш, я же соскучилась по тебе! Слышишь?!» — голос вырвался наконец из моей груди. Но Жумаш молчит, стоит с опущенной головой. Почему он так печален? Так велика моя вина перед ним, что я не могу даже рук протянуть, ни на шаг приблизиться к нему и только издали говорить могу ему бессильные, беззвучные слова.

«Миленький мой, Жумаш, ты… ты такой же маленький, почему ты не вырос?» «Мертвые дети не растут», — вдруг ответил Жумаш и взглянул на меня старыми-старыми и печальными глазами. Какая это непереносимая мука: вот он, мой Жумаш, отчетливо вижу его, но прижать к себе не могу. Между нами какое-то стекло или железная сеть, но это больше, чем стекло или сеть, их невозможно коснуться руками, это тот невидимый, жуткий рубеж, который отделяет этот мир от потустороннего, живое от мертвого, который только в таких вот истерзанных снах, как мои, и является человеку. Я смотрю на Жумаша неотрывно, мне так много нужно ему рассказать, я тоже отделена ото всех, от дома своего железной сетью беды, разорвать которую не могу. Я хочу обнять братишку, вылить в рыданиях всю свою боль, облегчить душу, застоявшееся горе рвется наружу, но не выходит.

Я застонала и разбудила старуху, а может, она и нс спала.

— Чего тебе? Тяжко стало, худо? — спросила тетя Дуня.

— Нет, ничего… Сон видела…

— А ты перевернись на правый бок. На левом боку тяжелые сны бывают, — сказала она, вздыхая и бормоча что-то себе под нос. — Спи давай, спи, нечего сны эти… разводить.

Я перевернулась на правый бок и закрыла глаза. Но сон не шел, саднило грудь, а в сердце застряла тупая боль. Я была маленькой, когда умер Жумаш, первое время он часто вставал перед моими глазами, и я то и дело плакала. Спустя год он вспоминался реже, а потом совсем почти перестал приходить ко мне — жизнь повернула круто, на необычную дорогу. Но среди счастливой суеты, новых картин и впечатлений, знакомств и обстоятельств выпадала особая, глубокой тишины минута, когда я вспоминала вдруг о Жумаше. Почему же он покинул меня?

Когда бабушке Камке снился покойник, она говорила, что это дух его обижается. «Сноха мне сегодня приснилась, Уазипа. Ох, лицо у нее печальное… Забывать мы стали о твоей маме. Поди, позови Рыжего ишана», — посылала она меня, пекла жертвенные лепешки и просила прочесть поминальную молитву.

Много добрых суеверий ее незаметно поселилось во мне, стали частью моей души. И мне кажется теперь, что дух маленького Жумаша все еще обижается на меня.

…В ту весну мы не бегали на вольном ветру по размякшему, как мокрый сахар, снегу — томились дома. Сумрачно в низеньких казахских зимних мазанках с подслеповатыми оконцами. Мы пытаемся играть в этом сумраке, но игры еще больше удручают нас почему-то.

К широкой казахской печи пристроен очаг, на нем установлен закопченный котел. Он пуст, он холоден. Над ним давно уже не вьется ароматный парок, не булькает варево. Оживает котел по вечерам. Бабушка Камка откуда-то извлекает кусочек замотанного в тряпочку курдючного сала, отрезает несколько тоненьких лепестков. Посмотрев на них с суровой расчетливостью, она бросает их в казан, и мы с наслаждением вдыхаем запахи жареного сала. Ноздри щекочет, они трепещут. В груди что-то начинает ныть и дрожать, а по желудку бегает острыми ножками лютый какой-то паучок и начинает стягивать желудок и сосать его. Мы с Жумашем Жадно вытягиваем шеи, заглядываем в казан, раз, раз! — шлепает по лбам бабушка Камка. Она стала какой-то сердитой, не замечает наших умоляющих взглядов и, вместо того чтобы дать нам парочку хрустящих шкварок, махом выливает в казан полведра воды, затем бросает туда пару горстей толокна, мешочек с толокном она крепко завязывает и незаметно от нас снова прячет куда-то.

Похлебка варилась недолго, вскипала разок и готова. Обжигаясь и дуя на ложки, мы торопливо ели. Горячая мутная юшка на какое-то время глушит чувство голода, живот надувается, и на часок-другой обманут.

Что ни день, то похлебка становилась все жиже и жиже, и на светлой поверхности ее совсем перестали поблескивать чешуйки жира. Когда извели скотину, держались немного тем, что выменивала бабушка Камка на свои и оставшиеся от покойной нашей матери серебряные украшения. Но кончились и они. Голодные, мы ждали весну.

Весной в наших краях ребятня ловила сусликов. Шкурки их обрабатывали, сушили, сдавали заготовителям, получали за это кое-какую мелочь и бывали необычайно довольны своим заработком. Прошел слух, что нынче за шкурки будут платить зерном. Отец, взяв с собой Жумаша и меня, отправился в степь. На спину он навьючил скатанные одеяла, у пояса висело и гремело множество капканов. Опираясь на палку, он ковылял впереди нас. Мы с Жумашем тоже тащили на себе узлы. А с порога ободранной, низкой нашей саманухи, держась рукой за косяк, смотрела нам вслед бабушка Камка. Белым было у нее лицо, и смотрела она с какой-то измученной радостью и надеждой на нас.

На первую ночевку мы остановились в небольшом распадке, за холмами, которые мы перевалили. По плоскому дну его свежо желтели кусты тальника, сырые и темные еще по низу, точно в прозрачных темных чулках стояли. На припеках было уже тепло, жарко даже, пахло сухой прошлогодней травой, но от снежных крутых ковриг, сочившихся темной серебряной влагой, отплывал тонкий холодок и ледяным лезвием срезал печное тепло припека и нежно скользил то по лицу, то по рукам.

Иногда кусок снега с шумом, похожим на короткий вздох, отламывался, обнажая сопревшее, коричневое, пронизанное беловато-зелеными жильцами днище свое. Все огромные пространства были залиты солнцем, прозрачно дымились голубизной, и дрожало уже молодым гибким стеклом первое весеннее марево.

А к ночи земля подмерзала, хрустел и мягко ломался под ногами сырой бурьян, звучно трещали остатки снега в ложбинах. Ясный вечерний воздух заплывал родниковым холодом. Спать мы укладывались одетые, помещали Жумаша посередине и укрывались всеми нашими одеялами. Но как ни прижимались мы друг к другу, как ни кутались в тряпье, холод пробирал крепко, я мерзла, просыпалась вся закостеневшая, меня ломала дрожь, хотелось, чтобы скорее взошло солнце, и я сердито поглядывала на ночное небо.

Вскоре совсем потеплело. Мы сбросили с себя отяжелевшие телогрейки. Ласковая теплынь невесомо окутала нас, охватила своими материнскими руками. Ко всем внимательна и добра была весна, все ожило, встрепенулось, потянулось к солнцу. Степь ярко, празднично зазеленела.

Козлята и ягнята крепли на первой зелени и весело резвились, опьянев от сытости. Мы тоже хмелели на весеннем воздухе и то гонялись за козлятами, то бежали неведомо куда, охваченные какой-то бездумной радостью.

Нынче же в ауле почти не осталось скотины. А в степи, куда мы ушли, широкие пастбища пустовали. Но все же весна остается весной, и мы с Жумашем хоть и не носились, как прежде, но заметно повеселели. Да и ловля сусликов капканами была для нас занятием интересным.