— Пить небось хочешь. Погодь, сейчас молочка дам, — тихо сказала она.
Тетя Дуня подоила корову, напоила меня молоком и снова тщательно заложила нору.
— Немцы пока не безобразничают. Ты спи, не тревожься, я буду наведываться, — сказала она, уходя.
9
В глазах темно, ничего не могу разглядеть, все в какой-то горячей зыбкой мгле. Вот, кажется, лицо тети Дуни. Плохо мне, тошно.
— Ты не бойся, — говорит она мне.
Потом исчезла и она. Я ошиблась. Это же наш дом в ауле. У меня сильно болит внутри. Я пытаюсь подняться. Тетушка Марзия… это она суетится.
— Голубушка, потерпи, сейчас аркан протяну. Повиснешь на нем, легче будет, — говорит она. Зачем мне аркан, почему не вызывают врача, не везут в больницу? Нет, не нужен аркан. Наконец-то вошли люди в белых халатах… И тетя Дуня с ними, наверное, это она их позвала, но как оказалась она в ауле… Наши-то, домашние, не знают эту старуху, надо их познакомить. Что там еще случилось? Куда исчезли врачи? Как сильно болит живот! Не схватки ли начались? Марзия, да оставь ты свой аркан. Где же…
Я проснулась от тупой боли. Как будто во мне лежал тяжелый камень и ворочался. Я поглаживала живот. Руки замерзли, и через платье я чувствовала холод ладоней. За шею насыпалась сенная труха, она колола и вызывала нестерпимый зуд. Вокруг тьма кромешная, хотелось выбраться из норы, выйти на улицу… но вдруг там немецкие часовые? Я уселась поудобнее.
Сколько я спала? Который теперь час ночи? Дернуло больно в боку, но боль постепенно прошла, и мне стало лучше. Да, думала я, повезло мне: рожать буду спокойно, в теплой старухиной избе. Теперь, выходит, везение кончилось. В деревне немцы. Уйдут ли они? Или застрянут здесь надолго?
Младенец во мне растет день ото дня. Он колотит меня, толкает, не дает ни на минуту забыть о себе. Пока я лежала на теплой печи тети Дуни, это даже забавляло: я не видела, но уже ощущала его, узнавала каждое его движение. Вначале он был робким, осторожно торкался, словно проверял свое умение двигаться, и вот он набрался силенок и колотит уверенно и решительно. Порой он пробуждался и сердито возился во мне, иногда переворачивался с боку на бок. Я научилась узнавать, когда он сердится, в такие минуты мне бывает больно, затем боль переходит в какое-то блаженство, и мы оба успокаиваемся в дреме. Иногда мы с ним разговариваем, молча. В этой нашей беседе нет слов, но мы понимаем друг друга; я чувствую его всем своим существом, каждым нервом и переполняюсь нежностью к нему.
Сын или дочь? Этого я не знаю. Да и не все ли равно — кто. Об этом я не думаю. Крохотное живое существо. Младенец.
Крохотное? Иногда он распирает мне живот и кажется огромным, тяжесть его влечет меня вниз… И тогда на меня накатывает, я начинаю злиться на себя. Сама еще дите, а туда же, ребенка пожелала завести… Да разве ж я пожелала его? Если бы среди родных была? А в такую пору… Еще не родившись, он погубит и себя, и меня! Несчастный, зачатый на беду…
Я по-настоящему выхожу из себя, злюсь, подобно сварливым бабам, которые нещадно проклинают своих детей. Я бы вообще возненавидела его, но этого не допускает моя плоть, не успеваю как следует разойтись, как тело мое наливается теплой нежностью к своему плоду. Плоть не хочет отрекаться от части своей, ощущает каждой клеткой его движение, его тепло и млеет от этого. Тогда постепенно успокаиваюсь и я сама.
Удивительно, но он многое уже понимает. В минуты, когда мне тяжело, не беспокоит, например, когда я пряталась от немцев в этот сарай, он даже ни разу не шелохнулся, прятался вместе со мной… Он…
Господи, что там еще? Топот какой-то. Бегают. Что, рассвело уже? Но щели темны, ничего не видать. Или мне это мерещится? Встревоженно поднялась корова. Топот бегущих ног, отчаянные крики, Отчего всполошились немцы среди ночи?
Крики приближались, но слов было не разобрать. Стукнуло несколько выстрелов, они прозвучали мягко, как удары деревянного молотка. Шум уже был совсем рядом, выстрелы и крики зазвучали чаще. Зойка, взбунтовавшись, пыталась оборвать привязь, я так и застыла — неподвижно, с вытянутой шеей. Хлопнула дверь нашего дома. Кто-то вышел, весь двор запружинил под сплошной каруселью шагов.
— Обходи с той стороны! Обходи, говорю! — орал кто-то во всю глотку.
«По-русски… говорят. Господи, да это же наши!» — всплеснулось все во мне. Кто-то хлопал дверью, видимо, входил и выходил из дому, кто-то дергал дверь сарая, пытаясь ее открыть. Из дома послышался приглушенный звук выстрела. Наконец они добрались до сарая, дверь распахнулась, кто-то влетел, испуганно заметалась корова, кто-то ударился о стенку. Затем — тишина. Казалось, вошло несколько человек… почему же стало так тихо? Кто-то вдоль стенки наощупь продвигался в мою сторону, я слышала его тяжелое, едва сдерживаемое, дыхание.
— Слышь, Иван, один убежал. Гляди, как ни в этот сарай заховался, подлюка.
— Осмотреть сарай! Быстро!
Кто-то обежал сарай вокруг и открыл дверь настежь.
— А ну, кто тут есть, выходи! — закричал он.
Я задыхалась и не могла шевельнуться.
«В сарае, видно, спрятался немец, сейчас начнут стрелять», — холодком стегнуло меня.
— Выходи, мать твою перемать, стрелять буду! — прокричали вновь.
Снова топот, потом голоса:
— Где? Где? Искать! Чтобы ни одна сволочь не ушла!
— Окружите сарай! Обыщите баню.
Тот, кто прятался в сарае, не выдержал, шагнул, споткнулся и упал справа от меня. Стоявшие у двери это услышали.
— Говорил я, здесь кто-то есть. Эй, Афоня, зайди-ка в сарай.
— Выходи!
— Рус… Рус… Сдаюсь…
— Выходи, тебе говорят, сука такая.
— Сдаюсь… Не убиват… Не надо.
Короткая возня — и немца увели. Кажется, вышла из дома тетя Дуня. Послышался ее голос:
— Повинят на нас. Хоть труп заберите!..
— Вину на нас валите, — сказал мужской голос. Какой-то очень знакомый голос, акцент вроде бы как у меня. — Не скажут же, что солдат фюрера убили бабы.
— Она правильно говорит. Вынесите трупы.
— А куда мы их денем, Степан Петрович?
— Отнесите в сарай. Фашисты сами потом похоронят. Доведите этот приказ до всех ребят…
Громкие, возбужденные голоса постепенно удалились. Где-то разгорелись выстрелы и крики, кипело ночное сражение. Стрельба то затихала, то усиливалась. Я прислушивалась к каждому звуку. По дороге пронеслись сани, пробежали люди, раздалось лошадиное фырканье — сражение нависло прямо надо мной. Я и боюсь, и радуюсь отчего-то. Хочется бежать со всеми в этой суматохе. В ней голос мелькнул, позвал за собой… Нет, это не голос Касымбека, я бы его сразу узнала. Но, наверное, голос казаха, и хочется выбежать, попросить этих людей забрать меня с собой, но я не могу сдвинуться с места, от неудобного положения у меня отяжелели руки и ноги. Сколько я просидела так, не знаю, не заметила даже, что стрельба прекратилась, суматоха улеглась и разлилась тяжелая тишина. Я вытянула ноги, пошевелила руками. Очнулся и младенец и тоже, видимо, стал расправляться, несколько раз толкнув меня в бок.
10
И замерла деревня в ожидании беды. На улице ни души. Каждый забился в доме своем, словно говорил: «Я ничего не видел, ни за что не отвечаю». Война обошла стороной эту деревню, словно огонь ее не смог одолеть лесные дебри, окружавшие горстку крестьянских дворов. И только вчера, спустя пять месяцев, сюда пришли немцы, ночью вспыхнул короткий, но кровопролитный бой, и вот теперь деревня переступила черту, которую всякому пришлось рано или поздно переступить в ту лихую годину — линию фронта. Пробил час и этой безобидной деревеньки…
— Замерзла небось? Оно в сене и тепло, а все же зима. Иди в дом, согрейся, а там как бог даст, — сказала тетя Дуня утром и увела меня.