Всегда вызывала радость во мне эта девчушка, но теперь меня всю передернуло от ее беспечности. Играть в прятки в толпе этих мрачных людей, каждый из которых с минуты на минуту ждет смерти… все равно что резвиться в комнате, где лежит покойник…
Мать Парашки, видно, почувствовала то же самое.
— Ты будешь стоять спокойно или нет? — злобно сказала она и шлепнула девочку.
Парашка разревелась, мать испуганно подхватила на руки, забормотала что-то ей на ухо, жадно и торопливо целуя. Вскоре раздалась команда:
— Пятьдесят человек — вперед!
Но вместо того чтобы выйти вперед, люди стали пятиться, панически теснить задних. Никто не слушал сердитых окриков часовых. Мне в толпе не было видно, но слышно было, как солдаты и полицаи стали ударами прикладов выгонять людей вперед. Один из них считал.
— Дурачье! Скорее выходите! Кто первым выйдет, того раньше отпустят. Ну! — закричал грубо и весело Усачев.
Многие хлынули вперед. Я тоже подалась было за ними, но тетя Дуня схватила меня за рукав:
— Не лезь! Ты что — совсем спятила?
Отобранных увели куда-то солдаты с автоматами. Во дворе оставалось еще около сотни человек. Теперь они гадали об участи первых.
— Куда это их?
— За деревню вышли.
— Может, на работу какую?
— А грудных детей — тоже на работу?
— Может, просто проверять будут?
Я не видела ничего перед собой, кроме плеч и затылков. Со всех сторон на меня давили, я чувствовала дыхание людей — тяжелое, задавленное, точно они не стояли, а работали изо всех сил.
Невысокое зимнее солнце уже клонилось к закату. Откуда-то наплыли лиловые тучи. Края их кроваво рдели. Нас держали здесь уже больше часа. Ноги затекли, набрякли, стали мерзнуть и неметь пальцы. Вдруг кто-то закричал истошно, и в вопле этом слышалась смертельная тоска.
— Их повели к Кривому оврагу!
Все замерло. Пар перестал струиться. Потом пошел гул, стал шириться, толпа зашаталась, точно под ветром трава.
— Верно, бабоньки, к Кривому оврагу их погнали, туда!
— Точно. Расстреливать ведут!
— Не иначе как!
— Неужто и в самом деле расстреляют?
Вдруг все притихло: раздались сухие и мягкие хлопки. Выстрелы. Где-то стреляли.
— Да это же их стреляють! — заложил мне уши пронзительный крик, и я узнала голос говорливой Дарьи.
Толпа, запертая во дворе, загудела и заколыхалась, забилась. До сих пор все тешили себя надеждой, что все обойдется, а теперь дохнула холодом смерть прямо в лицо каждому.
Вопили и рыдали женщины, плакали испуганно дети. Крестились, обнажив седые головы, старики. Толпа показалось мне единым телом. Оно стонало, выло, колыхалось из стороны в сторону, и я была крохотной частью его, не имела собственной воли — в один узел завязано все было.
Как никогда мне нужен был близкий человек, чтобы стоять с ним рядом. Где тетя Дуня? В этой суматохе я опять потеряла ее из виду. Но найти ее было не легче, чем иголку в сене. Меня отнесло к тому месту забора, где доски были поуже и пореже, услышала треск и обернулась— тетя Дуня выломала доску и выталкивала в пролом Наташу.
— Беги, пока не заметили. Добирайся до огорода, — шепотом велела она.
Девочка выскользнула в щель и побежала со всех ног. Полы ее пальто развевались и бились, как крылышки воробья. Вот она добежала до стога сена у чьей-то избы. Но тут солдат, обходивший забор снаружи, заметил ее, поднял автомат и только было начал стрелять, как тетя Дуня пробралась в узкую щель и вцепилась в руку солдата. Солдат чуть не выронил оружие, вырвал руку, толкнул автоматом тетю Дуню в грудь и прошил ее очередью. Тетя Дуня беззвучно осела, и тело ее мягко завалилось в снег.
На миг мой взгляд упал на лицо солдата. Лицо его было бледным. Он заорал злобно, будто не он убил человека, а мы:
— Цурюк! Цурюк!
Толпа отпрянула от забора, увлекла за собой и меня. Я уже совсем ничего не понимала. Голова шла кругом. Я видела, что тетю Дуню убили, но ничего не чувствовала, даже страх куда-то улетучился, только немец с безжизненными глазами все стоял передо мной.
На другой стороне двора тоже, видно, кто-то пытался бежать, там прогремел выстрел, и толпа всей массой своей качнулась в нашу сторону. Снова стали отсчитывать людей. Плач усилился, понеслись прощальные крики. Но вскоре все улеглось, и толпой овладело тяжелое уныние. Нас стало меньше. Толпа, которая недавно еще казалась мне единым телом, теперь вдруг распалась на мелкие части. Матери прижимали к себе детей, близкие люди сгрудились и как могли успокаивали друг друга. Жены, прижавшись к мужьям, плакали, обнимая их. И только я оказалась совершенно одна. С кем мне прощаться? Кому сказать последнее слово, глянуть в глаза? Увидеть в них жалость, прочесть сострадание. Утешиться тем, что вместе встречаем смертный час. Я здесь никого не знаю. Как это страшно…
Со следующей партией увели и меня. Вначале я вроде стояла в самой глубине, но каждый хотел хоть на миг отдалить свою участь, и меня постепенно вытолкали вперед. Единственно, что мы еще могли, это упираться и пятиться, как овцы, которых ведут на убой. Но нас выгоняли ударами прикладов. Вопили бабы, плакали дети, гортанно орали солдаты. Меня тоже ударили по спине прикладом, но я даже не почувствовала удара, что-то только хрустнуло в груди, Я потерянно брела в толпе незнакомых людей.
За воротами наша партия пошла ровней. Теперь никто не переговаривался, не кричал, тягостная тишина навалилась на нас, и мы несли ее груз на своих понурых плечах. Скоро смерть оборвет это безмолвие… Как вдруг зазвенел женский крик.
— Не могу я на свою смерть глядеть. Не могу!
Какая-то женщина вырвалась из толпы. Запрокинув голову, она обхватила ее руками, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Не могу-у! Не мо-гу-у!
Я узнала словоохотливую Дарью. От отчаянного крика ее растерялись даже солдаты. Через некоторое время один из них крикнул:
— Хальт! Цурюк!
Но женщина даже не обернулась и, шатаясь, продолжала идти прочь. Застрочили автоматы. Толпа ожила, расслышались голоса:
— Упала.
— Царствие ей небесное, Дарье.
— Не убили. Снова побежала.
— Чем умирать покорно… правильно сделала.
— А мы что же, так и пойдем на убой?
Люди всколыхнулись. Строй смешался. Конвоиры заорали на немецком и русском языках. Стали стрелять поверх голов и кое-как угомонили нас. Мы шли по снегу, утоптанному теми, кто проследовал тут прежде нас. Нас ждала такая же участь. Каждый понимал, что идет на расстрел, но никто не пытался бежать, как Дарья. То ли желание прожить хоть на одну минуту дольше, то ли слепая надежда, которая теплится до последнего мгновенья, держали нас.
Все опять разбились на кучки, хоть и двигались в строю. Каждая семья шла отдельно, дети в середине. Матери по-прежнему крепко прижимали к груди малышей. Чем дальше мы шли, тем тяжелее становились ноги, в голове мутилось, тишина давила, обволакивала. Скрип снега под ногами, шум дыхания как-то не воспринимались: подвальная, подземельная тишина стояла у каждого в душе.
Вечерело, снег отливал сумеречным светом. — Справа от нас угрюмо чернел лес. Морозный закат покрывался сизым пеплом, и весь этот мир, вся эта незнакомая окрестность остывала и отделялась от обреченной толпы. Меня не станет… Не станет… От этой мысли леденела кровь…
Наконец привели к оврагу. Солдаты, их было около десяти, сбились в кучку и курили. Они замерзли, пританцовывали и хлопали себя руками по бокам. Не верилось, что именно они будут расстреливать. В сторонке стоят два длинношеих пулемета. Возле них — никого. От солдат отделился долговязый худой немец. Видно, он был командиром, один из наших конвоиров начал ему что-то докладывать. Долговязый выслушал его спокойно; его осунувшееся лицо было сурово, но это ведь не лицо убийцы? Скорее, оно кажется лицом человека, который устал и хочет отдохнуть, и в глазах его совсем нет ненависти к нам. Он негромко приказал что-то, солдаты быстро и послушно взяли автоматы наизготовку, двое поспешили к пулеметам.