Выбрать главу

Выбравшись из ложбины, мы двинулись по накатанному следу, но тут справа застрекотали автоматы, опять пошли щепить деревья, чмокать в стволы, и над головой посвистывали они. Каким-то краем своим нас коснулся бой. Парень ожесточенно настегивал лошаденку, матерясь сквозь зубы.

— Сволочи, а? — повернул он ко мне красное, с белыми бровями лицо. — Справа обходят, в кольцо берут, а? Нет, брешешь, не возьмешь, не возьмешь!..

И он, повернув лошадь, пустил ее по бездорожью. Снег был глубок, сыпуч, лошадь сразу же увязла по самое брюхо. Парень соскочил с саней и вытянул лошаденку кнутом под самое брюхо.

— Не поднимай голову! Пригнись, пригнись, говорю! — закричал он, настегивая лошадь и прыгая за нею, барахтаясь в снегу.

Сидеть мне было неудобно, вещи, в спешке наваленные в сани, колотили меня со всех сторон. Лошадь теперь двигалась рывками, сани кренились то в одну, то в другую сторону, и я каким-то чудом удерживалась на ерзающем возу. Пули по-прежнему посвистывали над головой, и, согнувшись, накрыв собою сына, я все крепче и крепче прижимала его одной рукой, а другой отпихивала или удерживала то, что лезло на меня или летело с саней. Парень уже охрип от понуканий, ругани, тех тяжелых, надсадных русских слов, которыми он крыл и глубокий снег, и лошаденку, и немцев.

Вдруг сани остановились, точно смаху наткнулись на стену и стали затем как-то неправдоподобно медленно подниматься, крениться, переворачиваться. Я подняла голову — лошадь заваливалась на бок, судорожно и вместе с тем как-то связанно двигая подламывающимися ногами, пытаясь все еще двигаться и не понимая, что же с нею произошло. Какие-то секунды она дрыгалась, не сдвинувшись ни на шаг с места, ее шатало, водило в оглоблях, но устоять ей не удалось, она повалилась, рухнула вдруг, сани опрокинулись, и я покатилась в снег.

Я покатилась в снег, но сына из рук не выпустила. Одной рукой прижав его к себе и опершись другой о какой-то сук под снегом, я поднялась на ноги, залепленная снегом так, что еле смогла раскрыть глаза, и увидела, как из раны у пегой лошаденки тугим ключом бьет кровь. В предсмертных корчах бедное животное выпростало из себя навоз. Парень стоял над лошадью, не зная что делать, но услыхав плач моего сына, закричал вдруг на меня:

— Чего стоишь дура чертова? Беги скорее!

— Куда бежать?

— Туда, туда вон дуй, — махнул он рукой. — В лес беги, поняла?!

Я побежала в ту сторону, куда указывал он, ребенок плакал взахлеб, но мне некогда было его успокаивать. Я задыхалась, утопая в сугробах и набирая доверху снега в валенки, жгуче-холодные обручи охватили икры. Спотыкаясь, падая на одну руку — в другой держу Ду-лата, — бегу изо всех сил, точно в пьяном танце. Время от времени оглядываюсь на свои следы, сверяя по ним направление, указанное парнем. Сам он давно уже пропал куда-то.

Стозвучное эхо металось по лесу, выстрелы гремели всюду — сверху сыпалась железная дробь, спереди вставал вибрирующий гул, грохотало сбоку, сзади трещали, громоздились друг на друга выстрелы. Сердце подступило к горлу, билось в нем с какой-то саднящей болью. Сын плачет надрывно, безутешно, у меня самой слезы льются по щекам, но я радуюсь: плачет — значит жив еще пока. Деревья щетинятся свежей щепой. Иногда изнеможденно опираюсь спиной о ствол, давая себе короткую передышку.

Не знаю, сколько уже прошло, час или пять минут, кажется, я бегу вот так всю свою жизнь… Постепенно перестрелка стала редеть, отдаляться. Мне было нечем дышать, долго бежала и только теперь заметила это. Горячее, плотное удушье свалило меня под какое-то дерево. Я съехала спиной по шершавой, крошащейся коре и уткнулась лицом в сверточек на моих коленях, мучительно глотая воздух широко раскрытым ртом и не в силах проглотить его, дать этот глоток обезумевшему, судорожно колотящемуся сердцу.

Наконец я подняла голову. Громадные, бронзоволитые стволы сосен столпились вокруг меня, высоко вверху широкие их кроны сомкнулись, словно купол у юрты, оттуда, с ветвей, как из щели, сыпался сухой снежный бисер и с колючей нежностью касался разгоряченного моего лица. Я опустила его вниз, глянула на малыша — прямо на груди у него алела кровь. Мне стало дурно, качнулась подо мною земля — как у того малыша в пеленках, который покатился у обрыва… Такое же кровавое пятно на груди. Господи, боже ты мой! Когда же в него попала пуля?! Я не решалась распеленать его, оттягивала страшную эту минуту, тупо сидела, и все во мне дрожало. Как вдруг из ноздрей моих скользнуло что-то теплое и скатилось на губы. Я поморщилась от солоноватого привкуса и машинально вытерла губы рукой. Кровь?.. Из носа моего текла кровь! Дрожащими руками открыла я малышу лицо, он был жив: сморщил личико, обиженно поджал губы и завелся своим обычным криком. Руки мои ослабели, с трудом удалось расстегнуть пальто. Малыш проголодался, жадно присосался к груди, порой он сердито ворчал, ныл — много ли молока будет в такой жизни?

Отдышавшись, придя в себя немного, я осмотрелась по сторонам. Выстрелы утихли, лес устало молчал, сгущались сумерки. Когда малыш поел, я прикрыла ему лицо и еще какое-то время отдыхала, расслабив усталое тело. И было хорошо так сидеть, я даже забылась на какое-то время, до тех пор по крайней мере, пока не стал пощипывать, покусывать мелко крепчающий к ночи мороз. Я была одна. Где же тот парень — возница? Где Прошка с коровой? Где мне их искать?

А сумерки густо, настуженно синели. Куда мне идти? Поднявшись, я пошла наугад, вернее, по тому размытому направлению, которое указал мне ожесточенным взмахом руки пропавший куда-то партизан.

Вот уже погасли синие проемы между стволами. Мрак сгущался, усиливая мой страх. Нагонял отчаяние и разыгравшийся нешуточно мороз. То иду я, то стою. Вдруг ладони мои тепло увлажнились: малыш промочил пеленки. Что же мне теперь делать? Где эти пеленки, и как его перепеленать на таком морозе? Расстегнув пальто, я-.спрятала малыша на груди.

…Казалось, не кончится ночь никогда! То и дело останавливаясь, бессильно опускаюсь на корточки, или привалившись спиной к стволу, отдыхаю, теснее укутывая малыша, но полуночный мороз не дает рассиживаться, и я опять устало бреду куда-то. Я давно потеряла направление, давно мне уже кажется, что я иду в обратную сторону. Где север, где юг — я не знаю. Звезды холодно, чисто плещут сквозь черные кроны. Ни одной я узнать не могу. В степи весь небосвод открыт и звезды горят открыто, а тут как-то зло выглядывают из-за ветвей, поодиночке. И я иду и сажусь, посижу и снова иду. Порой проваливаюсь в дремоту, но холод будит меня, нужно двигаться, мороз сидеть не дает. Дважды кормила ребенка. Мороз обжигал обнаженную грудь. Маленькое личико Дулата становится холодным. Я наглухо закрывала его в пальто и ждала, пока он торопливо насыщался, а усталое тело мое наливалось в это время мучительной истомой, и я забывалась в дреме.

Часов у меня нет, сколько времени прошло, сколько осталось до рассвета, я не знаю. Но мне кажется, и три рассвета могли бы уже наступить. Сынишка трижды еще мочил пеленки, и теперь тепла моего уже не хватает. Пеленки на нем заледенели. Нет, не выжить ему теперь, замерзнет… Я совсем выбилась из сил, сердце как-то очерствело, и мысль, что не выжить ему, не затронула отупевшую душу мою. Бреду, бреду, прижимая к себе холодный панцирь пеленок. Вдруг, растопив мой обледеневший рукав, на руку стекает что-то теплое, значит, дышит еще.

Я совсем потеряла надежду на рассвет, и не заметила, когда он наступил. Вскоре мне почудился запах дыма, и я заозиралась по сторонам. Шагах в трехстах сквозь деревья виднелся легкий молочно-синий дымок… Пошла на него… Наткнулась на землянки… Передо мной стоял откуда-то взявшийся мужчина в полушубке.

— Ты… что? Откуда ты здесь? — вытаращился он.

Я промычала что-то нечленораздельное.

Дальше все было в каком-то тумане. Меня окружили, расспрашивали, кто-то долго выдирал из окостеневших рук Дулата… Какая-то женщина, растирая меня всю снегом, говорила безумолчно:

— Господи, я когда тебя увидела, думала — ну, сумасшедшая, наверное. Вся белая, и льдом покрылась. Я сначала даже не поняла, что у тебя в руках. Хочу взять, а они у тебя не гнутся, как прикипели к нему, не выпускают. — И она смотрит на меня добрыми, ласковыми глазами. — Похоже вроде на запеленатого ребенка. А пеленки — ну все, все обледенели, так и гремят. Я их прямо с треском разматывала. Прямо лед. Думала и дите, того… уснуло… нет. Гляжу, шевелится, живое, значит…