Выбрать главу

Впервые участвовала я в бою в небольшом редком леске, где мы укрылись на рассвете. Вспыхнула перестрелка, кольцом охватила рощицу. Я не знаю, с какой стороны идут вражеские солдаты и много их или мало. Партизаны торопливо схватились за оружие и открыли ответный огонь, прячась за пни и стволы берез. Издалека я услышала голос Касымбека, отдававшего команды, хотела побежать к нему, поднялась, но тут же легла опять. Я почувствовала, что нельзя искать у него защиты, в эти минуты он мне не муж, и я для него как все, как солдат его.

Мягко впивались в весеннюю землю пули. Ощущение обнаженности холодило мое тело и оно напряглось все, как будто перед щекоткой. Я пыталась закрыть собой малыша.

— Укройся за кочкой! За кочкой…

Ко мне подбежал рыжий паренек, подхватил под руки потащил в сторону. Опираясь одной рукой о землю, спотыкаясь, я доковыляла до какого-то пня и укрылась за ним. Парень упал рядом.

— Не поднимай голову! Слышь? Убьют! — прокричал он и побежал дальше.

Я узнала его: это был тот самый парень, который увез меня зимой в санях, когда так же внезапно напали на нас немцы, мы не раз потом с ним встречались, я узнала, зовут его Сашей. Он тоже радовался тому, что я нашлась, приходил прощения просить. За что? Он переминался, смотрел на меня повлажневшими от смущения глазами.

Лежа на боку с прижатым к груди сыном, я упираюсь головой в поросшую мхом кочку и отчаянно вжимаюсь в землю бедром. Мне кажется, что и в самом деле я постепенно вдавливаюсь в землю, и это ощущение приносит какое-то облегчение, надежду на то, что уцелею, выживу и на этот раз.

Шагах в шести от меня кто-то стрелял, вдруг он приподнялся, я узнала Сашу, у него, видимо, заело что-то в винтовке, он привстал на одно колено и торопливо передергивал затвор. Наконец он справился с ним и только собрался лечь, как тут же с коротким вскриком рухнул лицом вниз. Оставив малыша за кочкой, я побежала к нему. Он лежал неподвижно, примяв зеленую траву светлой, рыжеватой головой. Я осторожно перевернула его, глаза его были закрыты, от лица еще не отлила кровь, казалось, что его вдруг сморило, он уснул. На груди сквозь выцветшую гимнастерку проступало сырое пятно величиной в ладонь. На глазах моих уходила жизнь, лицо его посерело, стало пепельным. Смерть, вот она, сквозь руки мои, державшие то, что было за минуту до этого еще резковатым, крикливым и застенчивым Сашей, проросла, сквозь пальцы, сквозь застывшие мои глаза. А в ушах моих стоял его голос:

— Понимаете, пока я отстреливался от немцев, глядь, а вас уже нет. Где, куда делась? А тут опять немцы! Вы уж меня простите. Не мог женщину с ребенком уберечь.

Была в нем еще и молодецкая, а больше мальчишеская бравада, в самые лютые морозы из-под его шапки выбивался буйный, точно легкой ржавчиной тронутый, чуб. Вот и сейчас выбился… Господи, волосы его непослушны, как на живом.

…Подняв голову, я увидела серо-зеленые мундиры немецких солдат, бегущих на меня. Я взяла винтовку, она остыла уже, была тяжелой, точно умерла вместе с Сашей. Но вот я, прижавшись щекой к прикладу, нажала на курок, меня откачнуло, я передернула затвор, синий пороховой дымок не успевал таять, сильно запахло порохом, горячим металлом и мятой травой из-под моих локтей. Обойма вскоре кончилась.

Пока я перезаряжала, дыхание мое выровнялось, я успокоилась. Немцы залегли в густой траве, за кочками, кустами. Двигались они короткими перебежками, горбатя спины и вжимая головы в плечи и зло постреливая на ходу. Наши стреляют изредка, берегут считанные партизанские патроны. Я стараюсь припомнить уроки, которые мне давали Касымбек с Абаном, стреляю, но попадаю ли в кого-нибудь, трудно сказать. По крайней мере, немецких солдат не становится меньше. Я в досаде рву затвор. И вдруг до ушей моих донесся какой-то звук, похожий на комариный писк. В пылу боя я не обратила внимания на него, но звук становился все громче, надрывнее — плакал мой малыш, я забыла о сыне! Бросилась к нему, не думая о пулях, прилегла рядом, прижала к себе. И показалось: пули засвистели гуще, злее, мстительнее. Что же мне делать? Лежать с малышом за пнем, ждать? Да, лежать и ждать.

…Дулат перестал ковырять землю и начал возиться со старым ящиком. Он дергал за конец полоску тонкой жести, пытаясь оторвать ее. Жесть не поддавалась, но Дулат все равно дергал изо всех сил и напряженно сопел. Вдруг жесть выскользнула из его рук, он чуть не упал, но схватил ее вновь. Упрямым растет мой малыш, на войне растет, под пулями. Как мне не хочется, чтобы вырос он жестоким.

Делает ли война человека жестоким? Не знаю, может, и делает. Здесь даже смерть не очень-то чтят. Не всегда есть возможность глаза убитому прикрыть. Помню с детства: в наших краях смерть одного человека заставляла горевать целые роды. Когда женщины плакали в голос и рвали на себе волосы, рыдали все вокруг, и лишь муллы могли кораном остановить горестный вопль. Приезжали сородичи издалека, и едва только завидится аул, как начинали рыдать и причитать: «Ой ты, родной мой!». Потом горечь, изошедшая в воплях опять, опускалась на сердца, все затихало, люди не повышали голоса у дома, где траур был, ходили на цыпочках и разговаривали шепотом, и казалось мне, что не только люди, но и сам воздух скорбно застыл над аулом.

А на войне некогда отдавать последние почести усопшим, и сердце горю надолго не отдают: едят спокойно подле убитых, порой после боя, собравшись вместе, даже хохочут над чьей-нибудь промашкой. Люди не отдаются горю, чтобы выжить, силы нужны на это, и плачут здесь редко.

10

Пули, усталость, недосыпание, болезни, голод… Партизан особенно часто мучает голод. Добытого в деревнях, которые и без того опустошила война, ненадолго хватает. Иногда партизаны захватывают немецкие обозы, возвращаются радостные, с богатыми трофеями, но чаще с пустыми руками, зря потеряв своих товарищей, сумрачные и поникшие.

За полтора года походной жизни чего я только не испробовала, в том числе и немецких продуктов. Выбирать и отказываться не было возможности, в пищу шло все. Если бы немецкие консервы, крупа, галеты, смалец и многое другое попадались нам беспрерывно, то и горя было бы мало, но делом случая была их добыча, и случая тяжелого, кровавого. Партизанский стол скуден: то одного на нем не хватает, то другого. Когда же голод мучил особенно сильно, приходилось забивать последнюю клячу. Где уж тут разделывать мясо, каждый отрезает, что достанется, и тут же начинает варить в котелке. О крупе или картофеле к нему и речи нет, даже соли порой не бывает. Бывало, по нескольку дней вообще не ешь, в глазах темнеет от слабости, а ребята приносят с задания какие-то конфеты, только это под руку и попалось. Положишь в рот конфету, а сладкая слюна так и скручивает голодный желудок, но хоть немного подкрепишь силы.

В самые трудные дни меня выручала белолобая корова Зойка. В тот раз, когда внезапно напали немцы и я заблудилась в темном лесу, Зойку угнал Прошка. Скитался бедолага, блуждал по лесу, но корову уберег и снова нашел отряд. Прошка радовался больше всех, когда партизаны из соседнего отряда привезли меня к своим. Он долго крутился возле меня, все улыбался во весь рот и приговаривал:

— Как хорошо, что вы нашлись, тетя Надя, как хорошо.

Так Прошка при мне и остался. Конечно, если бы его специальным приказом назначили моим помощником по кухонным хлопотам, уходу за ребенком и коровой, это бы сильно задело его самолюбие, но все сложилось само собой, сначала Прошка помогал мне из жалости, а потом незаметно свыкся со своим положением. Видимо, дошло до него, что быть партизаном — это не значит только с оружием в руках день и ночь громить врага, есть у него повседневные заботы, мелкие дела, бесконечные нужды. Он перестал хныкать, выполнял любое поручение с охотой.

Крепко мы оба привязались к Зойке. Человеку, который сколько помнит себя, все гонялся за ягнятами, рос рядом с животными, жизнь начинает казаться ущербной, если их нет рядом. Рядом с нею я всегда чувствовала себя спокойнее. И Прошке Зойка, кажется, стала особенно дорога после той страшной ночи в лесу. Вокруг пули свищут, немцы, потом одиночество, рядом с мальчишкой лишь эта корова. Наверное, он прижимался к ее шее в ночном лесу, согревался и успокаивался.