Нет, я многое поняла, многое почерпнула из нескольких этих слов, высказанных в каком-то тихом отчаянии. Я не вдумывалась раньше, а ведь в самом деле, какое может быть равенство между человеком виноватым и человеком винящим. Если она будет всю свою жизнь считать себя недостойной, а другой гордиться своим великодушием — то где же тут справедливость? Ведь тут мука на всю жизнь, хотя для других будешь ты казаться счастливой.
— Чтобы все это забыть, простить, нужно очень сильно любить, — задумчиво сказала Света несколько успокоившись. — Такой любви во мне нет. А будь она, то повалила бы она меня в ноги Николаю, заставила бы рыдать и вымаливать прощение, но я что, нет такой любви и в Николае.
— Нет, Николай на все готов для тебя! — вырвалось у меня. — Просто его самолюбие мучает, мужчина же он все-таки! Ты пойми, любил он тебя и до сих пор любит! Томится, мучается… Нелегко ему, очень.
— Знаю. И что же? Настоящая любовь не спотыкается о самолюбие!
— Господи, да простое разве дело — мужское самолюбие? К тому же кругом одни мужики… Одни их насмешливые взгляды чего стоят! Мужчины, господи, это же такой народ, да только этого он и боится! А так, бог видит, он тебя любит. Я это чувствую, — выпалила я, глядя на Свету умоляюще, с надеждой.
— И это я знаю, Назира, — сказала Света. — Я много думала… О чем я только не передумала с тех пор, как рассталась с тобой в лесу! Видишь ли, Николай повел себя в точности так, как он и должен был себя повести, я это предполагала. Он оказался человеком, который завладел красивой женщиной, она ему нравилась, да, нравилась — тело, волосы, глаза, и он жадно берег ее, как дорогую, только ему принадлежащую вещь. А теперь эту его собственность изодрал лес, и у него душа горит. — На лице Светы заиграла горькая усмешка. — А я не красивая женщина, я человек. Разве не должен тот, кто любит по-настоящему, в первую очередь понять горе человека, разделить это горе?
Крепко заставили задуматься меня эти слова. Женщина, знающая больше меня, взрослее, чем я, много передумавшая в горе своем, она открыла мне какую-то глубокую правду, которую я только чувствую временами, словно кончиками пальцев уходящее дно. Она, эта правда, все выскальзывает из моих рук. В меня с молоком матери впиталось понятие, что муж — богом данный спутник жизни женщины до конца дней ее, и я не думала, что может быть иначе. Мужчина — глава семьи, хозяин дома, жены и детей. И бабушка Камка учила: «Никогда не устраивай мужу скандалы». «Равноправие женщин» для меня, да и не только для меня, но и для всех казахских женщин, выразилось пока в возможности выходить замуж по своему выбору. А равноправие русских женщин, которых я видела, хоть и было обширнее, чем у нас, но, по-моему, тоже недалеко ушло от того, чтобы забирать зарплату мужа, вместе с ним нянчить детей, стирать пеленки и тащить на себе массу домашних дел. А Света говорит сейчас совсем о другом, это даже повыше вопроса взаимоотношений мужчин и женщин. Выходит, супруги должны быть как большие друзья… уважать друг друга, понимать… делить поровну горе, беды, уметь прощать… постой… постой… Куда меня эта мысль уводит? Выходит, я напрасно считала, что равноправна с Касымбеком? Раньше тут для меня все было просто, а теперь вдумываюсь, и открывается пропасть. Он старший, я младшая (не о возрасте говорю), он благодетель, а я существо на его попечении, он сильный, я слабая. Постоянно он в чем-то превосходит меня, а я в его тени.
Ведь даже бабушка Камка, которой во всем ауле никто не смел перечить, вливала нам в уши «не противоречь мужу», «не задевай достоинства мужа», будучи сама властной, она убеждала нас в праве Мужчины на власть. «Путь женщины узок» — за свою жизнь я не встречала ни одной казашки, которая бы оспаривала это понятие. Женщине нельзя согрешить… Не у всех казахских женщин такие чистые подолы, чтобы употребить их вместо молитвенных ковриков, но и в таком случае дело не оборачивалось бедой, поучит муж такую жену камчой, на этом и помирятся. Казахов, прогнавших жен, пока очень мало. И все же измена мужу — страшный позор. А если изменяют мужчины, то это не позор, это победа.
Все это не вмещалось во мне, с треском ломало мои привычные представления, с болью раздвигало границы моего мира, и были слова подруги моей сущей пыткой, но, несмотря на муку понимания, постижения их глубокого смысла, они все сильнее захватывали меня, и я тщусь, силюсь идти за мыслью этой до конца, путаюсь, сбиваюсь, и все же в конце концов мне удалось ухватиться за кончик ее. Конечно, это не то равноправие, когда считаешь каждый шаг мужа, каждое слово, дело. Взаимоотношение любящих друг друга людей — вот где оно, равноправие, вот оно то, на что можно опереться! Только тогда и можно по-настоящему уважать друг друга. Если бы Николай в самом деле любил Свету, уважал как друга, жену, близкого человека, то разве не махнул бы он рукой на насмешки других, разве не стремился бы понять ее горе? А он ни о чем не хочет знать, кроме своего самолюбия, недаром говорят: «Рана души тяжелей раны тела». Пройдет война, Николай женится еще раз (после этой войны, наверное, недостатка в женщинах не будет), поостынет его самолюбие, да и сейчас оно кипит у него оттого, что кое-кто еще говорит: «Николай Топорков настоящий мужчина! Взял да и послал куда подальше подлую эту бабу». А Света, я это чувствую, хоть и не обращает внимания на презрительные, острые эти взгляды, но беззащитна перед совестью своей и одна несет свою боль. А ведь муки ее не кончатся сегодня-завтра, кто же будет опорой ей?
Я задумалась глубоко и надолго. Света обычно не прерывает чужие мысли, сидит и словно молча с тобой беседует. Вдруг я, словно проснулась и провела рукой по лицу, как бы убирая паутину своих сомнений, сказала с облегченным вздохом:
— Ты права, Света. Права.
Она взглянула мне в глаза, взяла и стиснула мне руку в запястье.
— Как я теперь тебя понимаю, — сказала я, радостно отчего-то глядя на нее. На душе у меня стало ясно, хорошо, но высказать это я не в состоянии не только по-русски, но и по-казахски. И все же Света, кажется, что-то почувствовала, уяснила себе.
— Кажется, мы с тобой поняли друг друга, — серьезно и тихо сказала она.
Дни шли. Разговор со Светой не забывался, но мысль о том, насколько положение мое в семье ниже мужа, не волновала уже меня так, как раньше, было не до этих тонкостей. Мы жили в постоянных заботах. У нас слишком мало было времени размышлять о достоинствах и недостатках друг друга. Бои, засады, нападения на вражеские гарнизоны, взрывы мостов и железнодорожных путей, сбор информации — и раненые, и убитые, и попавшие во вражеские западни, и вернувшиеся целыми и невредимыми с опасного задания, — все это составляло наши будни, этим мы жили больше всего.
Нынешним летом случилось редкое в партизанской жизни застолье. Одна из групп вернулась с задания с богатыми трофеями. Принесли много продуктов и даже шнапс. Касымбек взял на учет все принесенное и велел припрятать, наученный горьким опытом голодных дней.
Но тут появился Носовец. Обычно спокойный, рассудительный, на этот раз он показался мне каким-то возбужденным и беспокойным. Во всех его движениях было какое-то нетерпение, и он не мог этого скрыть, а может, и не хотел.
С нетерпением он выслушал рапорт Абана о выполнении задания, причем вид у него был такой, словно он говорил: «Все это хорошо, но вы еще ничего не знаете. Впереди большие дела».
— Так вот, ребята, — сказал он наконец, широко и озоровато даже улыбаясь. — Большие дела только начинаются. Наши войска разгромили врага под Орлом и Курском и перешли в наступление. Это большая победа, товарищи! Так что, Едильбаев, выкладывай на стол всю добычу. Отпразднуем победу!
Как говорят казахи, «если верблюда качает буря, то козла уже ищи в воздухе». Приподнятое настроение всегда такого невозмутимо-сурового Носовца так взбудоражило партизан, что они сразу зашумели, стали поздравлять друг друга с победой, кто-то закричал «ура», подхватили все, переполошив весь лес.