Выбрать главу

— Касымбек… с честью выполнил свой долг перед Отчизной… геройски погиб… пожертвовал жизнью во имя долга… Народ его не забудет…

Через какое-то время я поняла, что сижу одна. Не заметила, как они ушли.

Приходили товарищи Касымбека выразить мне свое сочувствие и утешить меня. Ну, еще несколько дней будут жалеть меня и помогать. А потом? Никто здесь не вечен, каждого подстерегает пуля. Долго скорбеть о погибшем здесь не могут, потому что погибших много, гибнут чуть ли не каждый день. А где много смертей, там мало оплакиваний. Пройдет неделя, и люди забудут о гибели Касымбека, вынуждены будут забыть, потому что погибнут другие. Сочувственных взглядов в мою сторону станет все меньше и меньше, и наконец я стану одной из многих. Война не позволит мне надеть черное и бесконечно причитать. Вместе со всеми придется бороться за существование. И то, что у меня на руках двое детей, для них не радость, а лишние заботы, хлопоты, переживания, не оставят они меня одну, нет, не оставят!

Не сразу осознала я тяжесть утраты. Мне все больше казалось, что я недооценивала Касымбека. Безропотно тащил свою ношу, отправлялся на задания, сражался как рядовой и был еще командиром, и еще приходилось беспокоиться о жене и ребенке. Никогда я не задумывалась, что на душе у него. Просто была довольна, что муж рядом, мне было хорошо с ним. Ну, а ему? Каково ему было воевать, рисковать жизнью, когда рядом жена, маленький сын? С каким сердцем каждый раз уходил он на свои операции, как прощался он с нами? Появлялась же у него мысль, что видит Дулата, меня в последний раз?

Тем женщинам, мужья у которых воевали где-то далеко; было, я думаю, намного легче, чем мне. Ведь почти каждый день, как на работу, отправляешь мужа не куда-нибудь, а в бой, где могут ранить, убить, на куски разорвать — все что угодно! Да и сама другой раз видишь этот бой, и мужа своего, как он стреляет и как стреляют в него.

Да, я переживала за Касымбека, тряслась от страха, но что у него творилось на душе, над этим я не задумывалась.

Мне нравилось смотреть, как он ласкал сына, целовал его, теперь мне кажется, сквозь нежность и радость отцовскую прорывалось какое-то отчаяние. Может, он чувствовал, что его сынок останется сиротой?

Каждый раз, вернувшись после ночного задания, он, не раздеваясь, присаживался на край постели и начинал жадно принюхиваться к спящему ребенку, целовать его. Потом в потемках коптилки он пристально глядел на меня, гладил ласково по волосам, по лицу, прикасался ко мне, как к драгоценной, хрупкой вещи. Мне же в такие минуты хотелось, чтобы он не только гладил, а обнял бы меня покрепче, поцеловал. Но все равно мне было хорошо, я была благодарна ему за эти робкие, нерешительные ласки. Они как-то возвышали меня в своих собственных глазах. И смотрел он на меня в такие минуты как-то по-особенному.

Теперь запоздалый свет откровения, глубокого понимания сошел на меня и открыл мне причину его трепетного внимания и любви к нам. Он боялся, что в любой ночной вылазке может погибнуть. И когда возвращался, то смотрел на нас виноватыми, полными жалости глазами. Он молча благодарил судьбу за еще один день, за час, который он был с нами и мы с ним.

Касымбек вынужден был сражаться с двумя противниками… Поезд был совсем уже близко, и он стоял, упираясь плечом об опору моста. Одно только движение, один миг, но он не сделал этого последнего движения — вспомнил о нас. Прикоснувшись сердцем своим к смерти, он как бы умер на мгновение и тут же ожил снова. Но холод ее не покидал Касымбека до конца дней.

Я вспомнила, как он мне говорил однажды: «Человек странное существо. Порою и не поймешь его. Иногда отчаянный храбрец, которому пули над головой все равно что град, то вдруг ни с того ни с сего становится трусом. Начинает бояться всего. Стоит пролететь шальной пуле, и он падает, прогудит в отдалении самолет — прячется в укрытие, совершенно теряет контроль над собой. А может, это и естественно? Может, даже у смелых людей бывают моменты, когда у них сердце заходится от страха?.. Такие обычно гибнут».

Он изменился после той злополучной ночи, но только теперь я поняла, проникла в самые сокровенные глубины моего мужа. И не жестока была, не суд ему устраивала — я узнавала Касымбека, мне нужна была вся правда о нем. Чтобы быть с ним, помнить о нем долго, всегда. Не выдержал он, не смог пересилить свой страх. А кроме того, его терзала совесть из-за гибели двух товарищей. Они погибли, а он не сумел сделать то, ради чего они погибли.

Он, конечно, старался скрывать свой страх, еще два раза ходил на задания. Но однажды, когда над нами появился немецкий самолет и кто-то крикнул: «Воздух!», Касымбек пулей вылетел из шалаша и, обернувшись ко мне, заорал истошно: «Вылезай скорее!» Подхватив на руки малышей, он бросился к щели, отрытой неподалеку. Оглянувшись, он увидел, что люди неторопливо прячутся в укрытия, а некоторые смотрят на небо, прикрыв ладонью глаза от солнца. Касымбек смутился, застыл в какой-то нелепой позе, будто тело вдруг отказалось ему повиноваться. Я заметила, как кончики пальцев его мелко дрожали.

Да, Касымбек сильно переменился. Сначала я думала, что просто он устал, озабочен чем-то своим. И нас почти перестал замечать, ласкать. Может быть, не хотел травить себя лишний раз? Только в тот день, когда он уходил на свое последнее задание, он выбрал момент, когда я на него не смотрела, подхватил на руки сына и с какой-то горячечной исступленностью поцеловал его. Со мной он даже не попрощался…

Разве не знал Касымбек, что человеку, однажды поддавшемуся страху, требуется время, чтобы по капельке выдавить из себя этот яд. А война времени на это не давала. Вот и выходило, что для восстановления чести оставалось одно — смерть.

Он сказал Прошке, что теперь этому мосту от него не уйти. Он ненавидел мост, из-за которого впервые в своей жизни струсил. Смерть, говорят казахи, сама призывает к себе человека. И Касымбек снова пошел к этому роковому мосту. И взорвал этот мост и погиб. И быть иначе не могло, выхода другого для него не оставалось…

16

Сквозь щель в крыше пробивался сумеречный свет. Темнота отступала, пятилась в углы. Светлее здесь не бывает, и поэтому трудно определить время. Но судя по тому, что дети еще не проснулись, было, пожалуй, не слишком поздно еще. То, что дети спали, было хорошо и для меня и для них — есть не просили.

Время тянулось медленно. В эти два с лишним года я только и делала, что ждала да торопила время. Еще в конце сорок первого у нас шли возбужденные разговоры о том, что фронт приближается, скоро придет к нам. Но год с лишним уже миновал, а он так и не приходил. И теперь вот снова заговорили, что фронт близко, подступает. Ох, скорее бы! Сколько у нас потерь! Наш отряд был основательно потрепан, трудно было выстоять против регулярных немецких частей. Мы только и делали, что уходили, петляли, ускользая из окружения. Когда я впервые попала в него, в нем было около сотни вооруженных людей. Из той сотни остались Николай, Абан, еще человек двадцать-тридцать. Многие пришли в отряд позже меня, так что я считалась старожилом…

После смерти Касымбека мне предлагали укрыться где-нибудь в надежном месте, но места такого не нашлось, фронт близился, и вся округа была забита вражескими войсками. К тому же Абан и Николай были решительно против того, чтобы я покинула отряд.

Особенно туго приходилось нам в последние месяцы. Много приходилось передвигаться с боями, и мне с двумя детьми было нелегко.

Бедные! С рождения пришлось им испытать такое, что и подумать страшно. Сердчишком своим они как будто чувствовали, что взрослым нелегко, и никогда не плакали — ни от страха, ни от боли, только прижимались покрепче к тому, кто убегал с ними, прятался от снарядных взрывов и пуль.