Я подумала: завтра, когда тетушки начнут обнимать меня и причитать, из глаз моих, наверное, не упадет ни слезинки. Чувствительные казашки аула падки на слезу, заплакать им ничего не стоит… А вот из меня трудно слезу вышибить, в этом я уже убедилась…
В вагон вошла русская женщина, за руку она вела маленькую девочку лет пяти или шести, закутанную в большой пуховый платок, концы которого крест-накрест были завязаны за спиной. Просто узелок да и только, узелок с ножками. Едва они вошли, как девочка захныкала, требуя развязать платок. Мать чем-то отвлеклась, тогда девочка притопнула ногой и стала кричать.
Что-то дрогнуло во мне и мелко стало дрожать в груди, мне вспомнилась вдруг крохотная Парашка. В таком же вот платке, завязанном за спиной крест-накрест, она колобком вкатывалась в дом тети Дуни и требовала развязать его. Я вспомнила, как она кричала на краю оврага: «Дяденька, не убивайте! Дяденька, не убивайте! Дяденька, я вам песенку спою!»
Я так стиснула своих детей, что они начали вырываться из моих рук и смотреть на меня с недоумением и обидой.
Под пятнами мокрого снега простерлась во все концы широкая казахская степь, прихваченная первым дыханием зимы. Все было знакомо, все как прежде. Я видела ту самую землю, по которой с древних времен кочевали наши предки. Верблюды, груженные тюками, переваливали через эти бесконечные холмы. Шагая друг за другом, они были похожи на вереницу гусей в небе.
Сколько скота перегнали люди по этой степи, сколько вечеров и ночей провели в ней! Вот идут понуро караваны откочевывающих подальше от своих джайляу кайманов. Из-за жестокого, ненужного убийства молодой пары они не смели взглянуть в лицо старшим родичам и уходили от дедовских становищ. Всего из-за двух людей, павших от их руки. Но пролилась кровь, и смерть разделила родичей на два лагеря. Стыд за невинно пролитую кровь вынудил целый род сняться с места. Если бы стыд, который жег найманов, передался бы всему роду человеческому!.. И помнил бы каждый, какой это грех — невинно пролитая кровь.
Я очнулась от видений своих, когда услышала детский капризный голосок:
— С мальчиком буду играть. С маленьким мальчиком хочу играть, мама! И с девочкой хочу играть!
Это была та девочка, которая вошла недавно в вагон. Мать уже сняла с нее платок. Девочка была рыженькая, круглолицая, и сходства с Парашкой в ней было немного.
— Перестань, сиди спокойно, — стала уговаривать ее мать.
— Людям ноги негде поставить, а ты играть. Ишь, разошлась! Это тебе не на улице.
Но девочку не так-то легко было угомонить.
— Нет, я буду играть. Пусти меня к мальчику.
Мои дети, никогда не видевшие других детей, сидели тихо.
— Да пусть играют, — сказала я. — Пропустите ее.
Однако мои двое не очень-то приняли чужую, они как бы сжались и оцепенело сидели, но та не обратила на это никакого внимания. Главное, что ей разрешили играть, и она подошла к нам и сказала:
— Ты, мальчик, откуда едешь? А? Ты чего молчишь? Ты разговаривать не умеешь?
Дулат, конечно, уже научился говорить, но девочке не отвечал, только молча таращил на нее глаза.
Всегда находятся люди, которые любят отвечать за других. Какой-то мужчина ответил за Дулата:
— Этот мальчик едет с фронта.
— С фронта? — переспросила девочка. — Нет, маленькие дети не ездят на фронт. И с фронта не ездят.
— Почему? Всякое бывает. Он родился на фронте.
— Не-ет, — протянула девочка. — На фронте дети не рождаются. Там во врага стреляют. Там солдаты воюют.
— Нет, он родился в самом пекле войны. Поэтому он закаленный, — не унимался словоохотливый мужчина. — Завтра вот из таких, как он, выйдут настоящие солдаты. Они и на фронте отлично сражаться будут.
— Да тебе что, этой войны мало? — сердито оборвала его старушка, которая угощала меня соленым огурцом. — Чего беду накликаешь на головы этих невинных? Гляди-ка, разговорился он. Разговорчивый какой.
Старушка долго еще ворчала, косясь на мужчину. Показалась кондукторша, она с трудом протискивалась по проходу, громко объявляя:
— Подъезжаем к станции Актюбинск. Пассажиры, выходящие на этой станции, приготовьтесь!
Это была наша станция. Наконец-то мы добрались. До аула теперь рукой подать…
ТРЕТЬЕ ИЗМЕРЕНИЕ
Вероятно, одна из характерных особенностей искусства конца XX века — одержимость, с которой углубляется оно в колодец прошлого, способного становиться живой и трепетной частицей настоящего, бросая свой отсвет также и на образ еще не сложившегося будущего. Кроме того, необходимость оборачиваться к событиям минувших дней бывает вызвана зачастую особым отрезвляющим воздействием дистанции. Она сменяет первоначальное, оглушающе острое переживание всякого явления умудренной пристальностью взгляда к тончайшим, хрупким нюансам его осуществления, которые прежде оставались в тени глобальных событий. Так вышло, допустим, с темой революции и гражданской войны, когда литература занялась их отражением в индивидуальной судьбе и трагизмом восприятия единичным сознанием безумной ломки всего привычного, налаженного порядка вещей. Так появились «Тихий Дон», «Города и годы», «Старик». Нечто подобное должно произойти, разумеется, и с темой Великой Отечественной войны. В грандиозном столкновении двух великих армий была выхвачена и приближена к нам личность, вновь обретя свой статус величины первостепенной значимости в литературе. В произведениях Быкова, Бондарева, Бакланова, Васильева, Кондратьева был достойно и правдиво воплощен образ рядового творца Победы, когда из своей безымянной многоликости он выступил на гребне предельной ситуации сгустком духовной силы народа, решающего фактора в исходе войны.
И это, однако, еще не явилось завершающим словом в развитии военной темы советской литературы. Думаю, в 70—80-е, пронизанные неким всеобщим экологическим мотивом, когда свою главную заботу культурная мысль видела в том, чтобы спасти человечество как род в его духовной целостности, и все усилия литературы были направлены на возвращение первозданной сути этому понятию, думаю, в это время вполне закономерно было подойти к теме войны уже не в аспекте победы над ужасом смерти и проявления самых высоких свойств духа, а в аспекте противоестественности самого соединения двух этих образов: войны с фигурой человека. Здесь возникает тема попранной, но несломленной человечности, которая стремится прежде всего сохранить на земле жизнь и живое, проходит сквозь кровь, огонь и все ужасы, противостоя чудищу войны не силою оружия, а только своим существом — надеждой спасти жизнь, ее ничем не извращенный смысл. В этом своеобразие третьей точки зрения на войну — ее мертвенное нутро обнажается особенно явно в столкновении со своей противоположностью — жизнью мирного населения, которое и в гуще самого пекла упорно пытается сохранить свои здоровые, естественные устои и гибнет в этой безуспешной попытке.
Так, вобравшая в себя свидетельства уцелевших жителей сожженных белорусских сел книга «Я из огненной деревни» Адамовича, Брыля и Колесника потрясает не одним описанием варварской жестокости истребления беззащитных людей. Но ведь это рассказывается нам об уничтожении целых крестьянских семей — на редкость прочного и гармонично устроенного организма, обладавшего, как правило, большой разветвленностью и жизненной устойчивостью. Организма, который этой своей гармоничной завершенностью был надежен, свят и, казалось, вечен и с этой крепкой верой цеплялся за свой заведенный уклад, пытался его сохранить даже в окружении оккупантов и вдруг, в одно страшное, неожиданное мгновенье, сгорал, пропадал навеки в пламени запаленной родной избы.
Сращенный через землю с самой жизнью, мудрый и прочный мир крестьянской семьи — самое жизнестойкое, миролюбивое и беззащитное звено человечества, разрушаясь, словно говорит о разрушении всего мира.