— Помню, Филипп, — кивнула та, и улыбка, на сей раз абсолютно искренняя, расцвела на ее лице. Она погрузилась в воспоминания о тех светлых днях, когда Гамильтоны каждое лето приезжали к Скайлерам в Олбани и дом наполнялся звуками фортепиано: вместе с Филиппом, сидя бок о бок, они разбирали произведения, и он своими маленькими пальчиками боязливо касался клавиш, каждый раз радуясь чистому звуку, который, казалось, сливался с солнечным светом. В отличие от своей сестры Филипп не любил занятия музыкой: он хотел жить полной жизнью, резвиться в саду, гоняя птиц, или на берегу озера, задирая палками лягушек. Он не ограничивался звуковым отображением мира, он слушал сам мир: внимал шелесту крыльев бабочки, песням соловья, шороху трав и плеску рыб.
— Тогда ты тоже клала свои руки на мои. Твое прикосновение, мам, неповторимо, — невольно Филипп улыбнулся, чувствуя, как сильнее Элайза сжала его пальцы. Александр молчал, не упуская ничего, запоминая каждую фразу, произнесенную сыном, как если бы она была последней.
— Ты всегда ошибался в мелодии, — при обычных обстоятельствах Элайза произнесла бы это с упреком, но вся накопившееся в ней желчь готовилась обрушиться на Александра, не на Филиппа.
— А еще я нарушал ритм. Анжелика смеялась надо мной из-за этого. В музыке она всегда превосходила меня, — перед Филиппом предстал образ сестры. Он хотел, чтобы она была здесь, чтобы она развеселила его своей глупой наивностью, а потом сказала бы что-то очень мудрое с неизменно серьезным выражением, какое появлялось на ее лице, когда она критиковала его игру. Но в то же время он не желал, чтобы сестра видела его боль, чтобы сестра вообще узнала о его смерти. Ранимую и впечатлительную Анжелику надо было охранять от эмоциональных потрясений. Раньше эта функция лежала на Филиппе, и он с переменным успехом справлялся с ней, но кто будет выполнять ее, когда его не станет? Кто защитит сестру?
— Знаю, Филипп, знаю, — промолвила Элайза, поглаживая его руку, по которой растекалось чуждое земному миру тепло.
Филипп прикрыл глаза и тут же очутился в одном из дней, проведенных у Скайлеров, у распахнутого фортепиано, готового залиться новой мелодией. Знакомый этюд зазвучал в голове, и Филипп принялся слабо настукивать его ритм большим пальцем по руке матери. Чудилось, будто в этом ритме бьется его сердце.
— Un, deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, — лепетала Элайза, улавливая движения сына. Ей иногда удавалось совмещать уроки музыки с уроками французского: французский, любимый Филиппом, концентрировал его внимание, удерживал непоседливого мальчугана на месте.
— Un, deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, — вторил ей Филипп. Все детство мелькало перед глазами, но воспоминания отбирали жизненные силы, опустошали его. Свет, заливавший в воспоминаниях гостиную дома Скайлеров, становился все глуше и глуше, будто кто-то закрывал окна тяжелыми синими шторами, отсекая луч за лучом, не позволяя любопытному солнцу посмотреть на гордость семейства Гамильтонов — первенца. Он продолжал отбивать ритм на руке матери, думая, что это остановит ту жуткую, угрюмую тень, двигающую шторы.
— Un, deux, trois, quatre, cinq, six, — отстукивания Филиппа стали более редкими, ритм замедлялся, а Элайза упрямо твердила счет, пытаясь выровнять сбившийся ритм.
— Un, deux, trois, — его сердце уже не билось, а словно бы случайно вздрагивало, отдаваясь стуком крови в висках. Думалось, что это молот опускается на наковальню и вызывает в ушах звон. Образы плыли в голове. Стремясь прояснить их, Филипп вздохнул.
— Sept, huit, neuf, — промолвила Элайза. Рука Филиппа стала холоднее, и миссис Гамильтон, точно обжегшись об этот ледяной холод, выпустила ее. Облаченная в белый рукав батистовой рубашки, бескровная рука юноши свисла с края кровати. — Sept, huit, — повторила Элайза, ожидая ответа, но пугающая тишина воцарилась в комнате: ни хриплого голоса Филиппа, ни шума его дыхания, ни слабого биения его сердца. Элайзе показалось, что и ее дыхание застыло где-то в легких, и ее сердце прекратило биться. Лишенный слов, обездвиженный, Александр, словно на посту, продолжал стоять на коленях у кровати Филиппа. В окаменевшей позе мистера Гамильтона не было ничего человеческого; бледного, как мрамор, его можно было перепутать с искусно выполненной статуей. Вездесущая тишина пугала Элайзу, осознание яркой ослепительной вспышкой, чей блеск нельзя было вытерпеть, мелькнуло в ее разуме, и в следующий миг воздух был разрезан оглушительным криком: — Не-е-ет!