Второй этаж — волшебное место в доме. Мир кажется совершенно иным, если смотреть на него со второго этажа, — таким близким и таким далеким одновременно. Думается, стоит протянуть руку, и ты ощутишь прикосновение трав на своих пальцах, но, сколько бы ты ни тянулся к земле, ухватишься только за шаловливый воздух. И люди вовсе не люди, а точь-в-точь фигуры на шахматной доске. Из подъехавшего экипажа вышел доктор Хосек. Если смотреть на него со второго этажа, то в шляпе с загнутыми полями он похож на ладью. Стук в дверь, и в следующее мгновение мама вышла на порог и пригласила его в дом. Снизу начали раздаваться тихие голоса, Анжелика могла разобрать лишь отдельные звуки, которые какой-то незримой нитью связывались с щебетом птиц и создавали полифонию жизни.
Анжелике Гамильтон принадлежала главная партия в этой полифонии. Лирическое сопрано возникло из ниоткуда и полилось, наполняя собой чашечки цветов, переплетаясь с солнечными лучами, подгоняя неторопливый ветер, расстилаясь по газоном. В начале напоминавшая мурлыкание «Горлинка» наконец широко расправила крылья и полетела к сияющему золотом светилу. Звуки мерцали, окутывали шумящий сад дурманящим туманом колониальной простоты. Песня звучала в самом сердце девушке и с кровью разносилась по ее телу. Анжелика была песней, весь мир был песней. И не существовало ничего, кроме песни.
Дверь в комнату мисс Гамильтон распахнулась, и на пороге возникли доктор Хосек и Элайза, но Анжелика не обратила на них внимания, продолжая исполнять знакомую мелодию со всей звонкостью и широтой, на какие был способен ее развитый голос. Можно было подумать, что не она одна исполняет песню — вся природа аккомпанирует ей. Пташки дружным хором подпевали ей, а деревья басами скрипели. Ни один человек никогда не был так един с природой, как Анжелика в этот момент. Элайза и доктор Хосек застыли, внимая льющимся звукам, как если бы впервые слышали эту известную песню. Они знали, что Анжелика часто исполняет ее, но каждый раз она исполняла ее по-своему, когда-то с отчаянием, когда-то с надеждой, когда-то с любовью, а когда-то с обидой, и новые грани старой мелодии открывались. Лишь когда голос Анжелики затих и природа замерла в последнем аккорде, Элайза с доктором прошли в комнату.
Анжелика вскочила с подоконника и подбежала к матери. Схватив ее за тонкие руки, она прощебетала:
— Ты так бледна, мамочка, — она взволнованно заглянула в мрачные глаза Элайзы и увидела в них свое испуганное отражение. — Что стряслось?
Миссис Гамильтон вопросительно посмотрела на доктора, словно испрашивая у него одобрения. Сомнения угнетали ее, но один кивок Хосека рассеял их. Тогда, набравшись храбрости, потрепав ее по волосам, Элайза объявила:
— Твой отец умер, Анжелика, несколько дней назад. Я не решалась тебе сказать.
Анжелика встрепенулась, болезненно охнула — невольно выказанный вздох кольнул сердце скорбящей матери — и упала на пол, как брошенная кукла. На лице ее сияла безмятежная улыбка, но глаза наполнились крупными слезами, которые вот-вот грозили выскользнуть на бледные, как мрамор, щеки. Отец, каким бы иногда он эгоистом ни был, какую бы боль он ни причинял время от времени матери, как бы ни позорил их семью, всё же любил Анжелику и регулярно справлялся о ее здоровье, играл с ней на фортепиано в четыре руки, выписывал ей ноты и книги. Все обиды и нанесенные оскорбления, вся ненависть к отцу, которая пробуждалась порами в ней после издания памфлета, были забыты. Им больше не было места в ее душе; своей смертью Александр Гамильтон искупил все грехи и заслужил ее прощение. Анжелика почтительно поцеловала подол траурного платья матери и незаметно от горюющей женщины утерла им свои слезы, чтобы не расстраивать ее еще больше. Анжелика замечала, с каким состраданием относились к ней, к сумасшедшей, домашние, а потому она, преисполненная благодарности, хотела ее выразить и с таким же сочувствием относиться к близким. Подняв на величественную даже в своей утрате мать широко распахнутые глаза, Анжелика слабо улыбнулась, шмыгнув носом:
— Надо будет сказать Филиппу.
Элайза обеспокоенно обернулась к доктору Хосеку, в чьем взгляде прочла очередное «бедное дитя неизлечимо», и присела к дочери. Гладя ее по щеке, на которой тонкой паутинкой светился след слез, миссис Гамильтон тихо, заикаясь, произнесла: