— Пауль, а что с теми, с бандитами? — неожиданно послышался вопрос Роози.
— С Курвестом? Суд будет, свое получат, — встрепенулся Пауль. — А ты почему спрашиваешь?
Роози поведала об одной августовской ночи, о странной фигуре в саду, об улье…
— Что ж, очень может быть, — сказал Пауль, подумав. — Курвест передачу получал через улей… Очень может быть…
С километр проехали молча, до перекрестка с развалинами старинного трактира.
— Строиться еще не начала? — спросил Пауль.
Роози вздохнула. Где ж, когда Коор…
— А я вот тоже все вокруг фундамента верчусь, хотя и лес получил, и корову, — пожаловался Рунге. — Рожь вот наполовину сгорела…
Как поняла Роози, это тоже был отдаленный намек на Коора.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Суд над Михкелем Коором состоялся в помещении волисполкома — в том самом здании, где когда-то помещалось волостное присутствие; по ступеням его лестницы Коор всходил в то время молодцевато, не боясь, что на его поклон не ответят. И шляпу свою снимал прилично — на самом пороге, а не задолго до ступеней крыльца, как это делали крестьяне победнее.
Теперь же, когда его ввели в большую комнату, наполненную людьми, никому не пришло в голову поздороваться с ним, хотя крестьяне из Коорди и соседних деревень собрались здесь именно ради его дела. И он сам не решился приветствовать кого-либо, хотя узнавал многих.
В просторной комнате, служившей в обычное время красным уголком и комнатой для ожидания, а в торжественные дни агитпунктом и залом для заседаний, было тесновато и душно; занятыми оказались все скамьи и стулья. Пустовали пока только принесенные из кабинета Муули потертые кожаные кресла, предназначенные для состава суда.
Было еще одно место на короткой, грубо соструганной скамье, на которую никто не садился. Именно на эту скамью милиционер Арнольд Луйк и указал выразительно Михкелю Коору, и тот покорно сел. Арнольд Луйк со своей жилистой шеей и длинными загорелыми руками, вылезающими из коротких рукавов, похожий на крестьянина, переодетого милиционером, встал за его скамьей и деловито насупился. В зале слышался приглушенный говор, — из уважения к суду разговаривали вполголоса, а курить выходили в коридор.
Хотя время только что перевалило за полдень, но в зале было уже немного сумеречно, — за окнами стоял дождливый бесснежный месяц ноябрь — самое темное время года.
Михкель Коор ясно различал только первые ряды, задние в его глазах сливались во что-то единоликое и многоглазое — насторожившееся и враждебное. Зато в первых рядах он ясно разглядел широкие плечи Йоханнеса Вао и длинное лицо Мейстерсона с внимательно посверкивающими очками в стальной оправе на шмыгающем от вечного насморка красном крохотном носу.
Разглядев их, Михкель Коор уселся поудобнее, некое подобие странной усмешки тронуло его худые обтянутые скулы и, глядя в упор на Вао и Мейстерсона, он кивнул им головой; вроде как бы через все головы кивнул — назло этому переодетому Арнольду Луйку…
Вао, который сейчас не мог бы отдать ясного отчета в своих мыслях, рассеянно слушал разговоры вокруг и смотрел на костяное лицо Коора, обросшее жесткой неопрятной щетиной. Захваченный врасплох приветствием Коора, он тоже кивнул, но кивнул как-то странно, не то муху стряхнул со лба, не то поздоровался, и сразу же искоса посмотрел по сторонам — заметили ли?
Мейстерсон же не кивнул головой, только носом шмыгнул посильнее. Честно говоря, он, как и Вао, не питал к Коору зла и даже не совсем ясно понимал, за что ж того посадили на скамью подсудимых, — ведь не украл же он и никого не ограбил, — только что свой собственный хлеб зарыл… Ведь этак можно его, Мейстерсона, и Вао посадить на эту скамью: как-никак, они относятся к тому десятку средних, что всегда тянулись за такими тузами в Коорди, как Курвесты и Кооры… Но Мейстерсон чутко прислушивался к гомону за своей спиной; голоса, выделявшиеся в нем, как он понимал, явно были настроены против Коора. Громче других слышались рассуждения Тааксалу: «…уж если Коору сегодня отвечать, так он бы мог заодно отчитаться в тех трех мешках ржи, что он мне не заплатил… Но если Коору за все свои долги отвечать, так у него волос не только на голове нехватит, а и на шкуре, хоть она и волчья…»