Выбрать главу

Когда все стали расходиться, один из «руководящих напостовцев», довольно посверкивая коричневыми, будто из полированного стекла глазами и, как говорят, вещая «на массы», громко сказал:

— Ну!.. Теперь к нам в РАПП все идут! Я не удивлюсь, если, например, даже все фотокорреспонденты попросятся к нам… ха-ха!.. Вот и Маяковский оставил Леф и принял нашу рапповскую веру… вот чем мы можем гордиться!

Как бы перекрывая этот торжествующий смех, Фадеев произнес медленно и твердо:

— Уж чем нам прежде всего надо гордиться, так это тем, что к нам пришел великолепный, могучий поэт!

Едва ли у слышавших эти слова могли возникнуть сомнения, кто смотрел вперед, а кто смотрел в «напостовский» вчерашний день.

Кто бы мог тогда подумать, что вскоре в том же зале мы будем поочередно стоять в почетном карауле у гроба Маяковского!

Мы стояли у окна и смотрели на все растущую очередь читателей, стремящихся войти в зал, чтобы проститься с поэтом. Однако не так-то просто было пройти в дом, даже несмотря на четкий порядок на буквально забитом людьми нашем круглом дворе дома № 52. В распахнутых воротах и на улице уже всюду чернела толпа, и так плотно, что транспорт уже не ходил по улице Воровского.

— Вот уж действительно, — тихо сказал Фадеев, ни к кому не обращаясь, — «не зарастет народная тропа».

А потом сказал, что так же будет и с воспоминаниями о Маяковском в душе народной.

Кто-то добавил: пожалуй, даже не всех наших великих провожали такие толпы.

Потом мы долго шли в рядах все густеющей и все дальше растягивающейся по улицам толпы.

Фадеев шел медленно впереди, весенний ветер слегка развевал его русые волосы. Когда огромное, растянувшееся на километры шествие достигло древних стен Донского монастыря, разговаривая с кем-то, повторил с горькой силой:

— Этому могучему таланту и сто лет прожить было бы нипочем!

Летом тридцатого года вместе с бригадой Гослитиздата я ездила на Днепрострой. На вопрос Александра Александровича: «Как съездилось?» — я рассказала о некоторых своих впечатлениях об одной из самых знаменитых строек первой пятилетки и ее людях.

Более четверти века назад наша техника требовала повсюду ручного труда. До бульдозеров, шагающих «ЭС-114», портальных кранов и прочих машин-великанов наших дней было еще далеко. Поэтому зрительные впечатления всегда были связаны с пестрыми картинами многолюдья, которое, словно живое человеческое море, поднимало все выше строительство гиганта советской энергетики — Днепрогэса. В борьбе по преодолению множества трудностей исключительно выпукло показывала себя производственная дружба молодежи и людей старшего поколения, рабочих, инженеров, работников культурного фронта — журналистов местной печати, библиотекарей, книгонош.

Помнится, к этим кратким характеристикам «днепростроевских встреч» я добавила несколько одинаковых по смыслу свидетельств инженеров. Им чаще всего приходилось общаться с иностранными консультантами, которые «за валюту» приглашались тогда на большие наши стройки. Не пытаясь, а то и просто не умея понять характерные черты советской жизни, иностранные специалисты высказывали нашим инженерам свое недоумение и недовольство: уж слишком, знаете ли, в советском обществе «все перемешано», и часто трудно понять, кто начальник и кто подчиненный. Пожилой инженер, наблюдательный и насмешливый рассказчик, поведал мне конец одной из бесед такого рода. Он задал «испытательный» вопрос иностранному специалисту: а что мог бы тот предложить для более точного распознавания, кто начальник, я кто рядовой работник и т. д.? «Перегородки, — ответил иностранец торжественно, — побольше перегородок! И пусть эти перегородки будут настолько высоки, чтобы невозможно было перейти «из одного состояния в другое».

— Перегородки! — подхватил Фадеев и вдруг, помрачнев, иронически засмеялся. — Вообразить себе всю жизнь… вот в этих перегородках! — и он поднял руки, описал ими тесный круг, в котором бы едва можно повернуться. — Чушь какая… верно? — сумрачно спросил он.

Небольшой этот разговор, с понятным мне подтекстом, запомнился опять же в связи со все обостряющимся внутренним ощущением несообразностей и противоречий в РАПП, которые уже стали превращаться в помеху творческой работе.

В конце лета тридцатого года меня вызвал «весьма срочно» один из руководящих товарищей в РАПП. Это был способный молодой писатель, его очерки о становлении колхозов, их первых борцах и практиках, а потом его фронтовые очерки о грозных днях Великой Отечественной войны читались с интересом. Его имя, в числе многих других павших смертью храбрых за нашу советскую родину, выбито золотом на белом мраморе при входе в ЦДЛ. В тридцатом году это был полный энергии и задора молодой литератор. Участник гражданской войны, он, как мне казалось, даже чрезмерно берег в себе черты несколько лихой романтики и даже часто приговаривал, что любит действовать «по-военному», быстро и решительно. Он, конечно, знал жизнь, но вместе с тем механически-наивно отождествлял каждый литературный лозунг с партийными директивами. Призыв «ударников в литературу» он определял как «половину дела». По поводу второй «половины», то есть «проведения лозунга в жизнь», я и была вызвана к нему как руководителю «по оргвопросам». В качестве оргзадания по «призыву ударников в литературу» он предложил мне уж не помню какой московский завод. Я категорически отказалась, заявив, что просто не знаю, как это надо «призывать» в литературу, и убеждена, что каждый автор приходит естественно, от мыслей и переживаний, вдохновленных в нем жизнью, опытом труда и пробуждением таланта. Лозунговый же «призыв ударников в литературу» представляется мне искусственным, надуманным. Деловой разговор быстро перешел в спор. Оба спорщика, по вспыльчивости, наговорили друг другу достаточно неприятных слов.