Именно в то лето для меня в равной мере стали дорогими и необходимыми обе мои великие Наставницы — Природа и Жизнь. Стало случаться даже, что я мог легко отказаться от походов в лес, от разных игр и забав и все ради того чтобы повертеться около мужицких сборищ, а тем более на митингах, когда началось восстание и около партизан, когда они готовились к боям. Меня все более занимали тогда события, связанные с начавшейся войной, и не только в нашем селе, но и во всей ближней округе. Медленно, с трудом, но я уже начинал понимать, почему одни зовутся «красными», а другие «белыми», почему идет русский на русского, брат на брата, и почему это неизбежно. Не мне, мальцу неполных десяти лет, было разобраться в событиях, происходящих вокруг! Но одно бесспорно — эти события заставляли меня много думать, причем о таком, что прежде совсем и не тревожило мой детский ум.
Не однажды то радостно, то в страхе сжималось мое сердчишко летом и осенью того памятного года. (О нем рассказано в моей повести «Зарницы красного лета».) Я пережил настоящий ужас, когда увидел полураздетого, избитого белогвардейцами своего отца, чудом спасшегося от расстрела. Мне было жутко, когда отец, спасая меня от белых, увозил ночью в свой полк, и радостно, когда я скакал на коне с партизанами по степи. Партизаны в то время вели решающие бои с белогвардейскими полками на подступах к партизанской столице Солоновке. Находясь среди них целую неделю, я с широко раскрытыми глазами наблюдал за тем, с каким высоким порывом и готовностью жертвовать своей жизнью ради свободы шли на врага плохо вооруженные, зачастую с одними пиками, восставшие крестьяне-сибиряки. Сейчас трудно передать то душевное состояние, какое я испытал тогда, но одно бесспорно — от того удивительного состояния что-то навсегда, на всю жизнь, осталось в самой глубине моего существа, оно ощущается мною как тишайшее, но неугасимое горение, готовое, однако, в любую минуту разом полыхнуть во всю грудь…
Отгремела гражданская война, и жизнь сибирского крестьянства не без трудностей и осложнений, но все же довольно быстро стала входить в привычное русло. При новой власти, при завоеванной свободе, но в бытовом плане она во многом стала такой же, какой была раньше: нелегкий труд на земле, привычные хозяйственные заботы и хлопоты, церковные праздники. Почти все мои друзья-сверстники, вопреки очевидным переменам в общественной жизни, как бы вернулись в недавнее прошлое.
Но мне, к моему счастью, выпала другая судьба. Я будто все еще продолжал жить в обворожительной, романтической стихии гражданской войны. Дело в том, что отец, вступивший в большевистскую партию, был назначен уполномоченным Алтайского губземотдела по организации коммун в своих родных местах — не остались незамеченными его пропагандистские способности, его необычайная убежденность в необходимости скорейшей перестройки всего деревенского уклада.
В нашем доме, как и прежде, часто собирались не только односельчане, но и приезжие из соседних сел. Шли бесконечные разговоры о том, как строить жизнь коммуной. Отец часто бывал в разъездах и всегда возвращался усталым, озабоченным, в сильно заношенной, обветшалой одежде. Сходив в баню, он с грустным раздумьем рассказывал, как трудно дается ему новое дело. Но вот вновь загорался его ясный взгляд, и он с потрясающей страстностью и одержимостью принимался мечтать о том новом мире, о котором любил петь на митингах. Естественно, он первым и записался в коммуну «Новый мир», которую создали, главным образом, партизаны из сел Мормыши и Селиверстово, его бывшие товарищи по оружию.
Наступила весна двадцать первого года. Коммунары на скорую руку поставили две избы и баню близ старинного Касмалинского тракта, у большого пресного озера Молоково, за которым вставал сосновый бор. Место для поселения было выбрано прекрасное: здесь хорошие пахотные земли и разные угодья, рядом лес, вода, много дичи и рыбы. Но в коммуну вступили, конечно, главным образом, бедняки, а их и без того немощные хозяйства были сильно подорваны в годы войны с Германией, гражданской войной и, наконец, сильнейшей засухой двадцатого года. Лошаденок в коммуне было мало, да и те от бескормья едва волочили ноги. Ну, а сбруя — одно рванье, плуги и бороны изношены, да и семян не хватало: делились последним куском хлеба с голодающей Россией.