Выбрать главу

— Где тут, это… можно?.. — спросил ветеринар, обращаясь почему-то к Илюхе Огневу.

— Там… — неопределенно мотнул он головой за спину. — Тамока овраг есть. — И не то усмехнулся, не то зверовато оскалился, обнажая под заячьей верхней губой свои крупные и желтые, как тыквенные семечки, зубы.

Ванька повел Громобоя в овраг. Все двинулись следом.

— Я… это. Надо ишо сводки просмотреть, — задерживая шаг, сказал председатель и повернул к избушке.

Кто-то из взрослых улыбнулся: говорили, что Глиевой любит лошадей больше, чем людей, чем даже собственную жену.

Шалопут шагал впереди Громобоя, бодренько насвистывал. Лошадь тянулась на поводу, еле переставляя ноги. Я давно не видел Громобоя. Он совсем стал старый, на нем уже не работали в поле, а использовали по мелочам на ферме: отвезти навоз, подбросить фляги.

— Шевелись, одра! — покрикивал Ванька, дергая повод, и Громобой покорно шагал на растопыренных ногах, чуть не до земли опустив большую голову. Он уже мало походил на живого коня, скорее напоминая труп, поднявшийся с лошадиной поскотины, и вызывал не жалость, а скорее брезгливость. Жестко торчали мослы и ребра, кое-как обтянутые кожей, шерсть на которой из белой превратилась в грязно-серую, со ржавыми подпалинами на боках, а брюхо, казалось, обросло зелено-коричневым мхом, каким обрастает древний гнилой пень.

Я старался вызвать в себе жалость. Припомнил, как впервые увидел Громобоя в то далекое теперь утро, когда отец привел его на наше подворье пахать огород. Я выскочил на крыльцо, и в серых сумерках конь показался мне белым, как сахар, а потом, когда разгорелась заря, он стал розовым, будто сахар пропитался малиновым соком.

Пришло на память еще, как Громобой один прибрел в деревню, потеряв где-то в степи замерзающего отца, и, как выбившись из сил, упал он на истоптанный снег, и в упор на меня глядел его остекленевший, затуманенный безысходной смертной тоскою глаз…

Припомнилось и недавнее: весенняя теплынь, дурманящий запах развороченной лемехом пашни, по которой Громобой тянет плуг, падая вперед, напрягшись каждой жилкой… И короткие привалы, и как я рассказываю, жалуюсь коню на горькую долю свою, а он сочувственно кивает тяжелой головою, обдавая меня горячим полынным дыханием…

«Вот и конец тебе пришел, — шепчу я. — Это сколько же ты за свою жизнь вспахал, скосил и посеял, сколько перетащил на себе всяких грузов, сколько сделал людям добра?.. И за все это люди сейчас отблагодарят тебя…» Но, странное дело, — я по-прежнему не чувствовал к лошади хоть какой-нибудь жалости.

Все шли за Громобоем, шли к оврагу, громко переговаривались. И разговор почему-то сводился к разным расстрелам да убийствам.

— …Ну, значить, и сцапали ее, голубушку, — возбужденно рассказывал Сенька Палкин. — На допросе во всем призналась, суконка: и что немцы к нам в тыл ее заслали, и что рация у ей в тайнике была спрятана. Вызывает меня командир эскадрона: «Эту мадаму видишь? На распыл!» Глянул я — бог ты мой! И глазам своим не верю: много встречал красивых баб, но такой… Извините, мадонну Сексинскую в музеях вам видеть не приходилось? — обратился он к ветеринару.

— Сек-стинскую, — поправил тот.

— Один хрен! — махнул рукой Сенька. — Так вот, эта ваша мадонна Сек-стинская — и в подметки не годится той шпиенке. Да!.. Ну, вывел я ее из блиндажа, взял на мушку пистолета, направил в лес. Тут она и взмолилась: «Не убивай, русиш солдат, я всю себя тебе отдам!» Не-ет, думаю, стреляного воробья на мякине не проведешь, У меня был как-то случай в Омске, до войны еще. Тожеть, повстречал кралю…

— Ну и что ты делал там с ней в лесу? — перебил рыжий ветеринар.

— С кем?

— С этой шпионкой-то?

— Известно чо — к стейке, и делу конец!

— Где же ты в лесу стенку нашел? — ухмыльнулся ветеринар. — Ну, трепачи, забодай вас комар!

— Этот самого Копку Коптева, покойничка, за пояс бы заткнул, — заметил кто-то из мужиков.

— А почему одну только лопату взяли? — спохватился ветеринар. — Это сколько же с ямой возиться будете?..

И после этого вопроса как-то сразу все смолкли, будто теперь только дошло до них, куда и зачем они идут. Да, шли, как на прогулке, беспечно разговаривали, смеялись, а тут вдруг поняли: они ведь убивать идут! Кого? За что?

Это состояние людей я почувствовал по себе. Как-то нехорошо стало: тяжело, неуютно на душе. Чуть уж было назад не повернул, но верх взяло любопытство. Какое-то щекотное, подленькое, но неодолимое любопытство к чужой смерти.

Неглубокий овраг порос ракитником и высокой, жесткой от старости травой. На дне его молча остановились. Ванька-шалопут старался передать повод то одному, то другому, но от него отворачивались, прятали руки в карманы. На Ванькином лице я заметил испуг.