— Женишки то мои спать ушли, — жеманится Клавка Пузырева. — Вот он какой пошел, нонешний кавалер… Пойдем, Тамарка, и мы с тобой завалимся на пару… Или ты как?
Тамарка молчит. Она вообще молчит все эти дня, только хмурится и краснеет.
— Айда, Тамарка, — слышу я сквозь сон Клавкин голос уже из соседней телеги. — Айда, я тебе и местечко нагрела…
И я забываюсь в чуткой дремоте, и все кажется мне, что кто-то бубнит, разговаривает рядом.
Просыпаюсь от холода. Холод пробрал меня до костей, все тело сжалось, и кажусь сам себе легким, невесомым. Оказывается, во сне Василек перетянул все мешки на себя. Навожу порядок, делю мешки поровну и замечаю у потухающего костра две тени, Костер еле светится красными углями, еле чадит синим дымком, и от него доносится тихий говор этих двоих. И я узнаю Сеньку и Тамарку.
— Ох, и домищи там! — говорит Сенька. — Бывают десять этажей. Поглядеть, дак шапка сваливается… А сортиры прямо в избе. Туалетами зовутся.
— Ну, уж это… Как это в избе? — сомневается Тамарка. — Тут же и обедают, и… и сортир?
— Да честное слово! Суконкой буду! — горячится Сенька. — Крант отвернул — холодная вода. Другой отвернул — горячая, как из самовара. Никакой тебе заботушки!
— Ну, с водой может быть. А чтобы сортир в избе…
— Если не веришь, давай вместе съездим к брату в Омск? А работа в городу всегда найдется…
— Сказанул тоже. Ты с кем вместе думал?
— Один.
— Оно и видно… Убери руку!..
Я привалился к теплому боку Василька, маленько угрелся под мешками, и вязкая дремота стала снова засасывать меня, как теплая болотная жижа. Меня беспокоит разговор тех двоих у костра, в нем что-то тревожное, я пытаюсь понять, вникнуть в смысл, но сон накатывает, захлестывает с головой, и только глухо доносится бубнящее: бу-бу-бу, ко-ко-ко… Да это же красный петух Илюхи Огнева, первый на деревне красавец, роется в навозе, задирая голову, дергает шеей, зовет к себе своих кур и соседских: ко-ко-ко. Шея у петуха огненно-рыжая, хвост иссиня-зеленый, под сорочиное перо, крылья в темную крапинку, ноги мохнатые, как у парня-блатяка, который напускает широченные брюки на высокие голенища сапог. Словом, осанка гордая, независимая, только вот гребень малость подводит: вечно набоку, в темных пятнах-поклевах — результат частых баталий. Петух кокочет, дергает шеей, роет мохнатыми лапами навоз, а сам нетерпеливо чиркает крыльями по земле, косит закровенелым страстным глазом на курей: зазевайся только которая! Вдруг он с громким криком взлетает на наличник нашего окна, пестрит его своим пометом, известковые потеки ползут по стеклу. Из избы с мокрой тряпкой в руке выбегает бабушка Федора, машет на петуха:
— Шайтан ты мохноногий, холера тебя задави!..
И я снова просыпаюсь, высовываю из-под мешков голову. Над степью чуть брезжит рассвет, небо сизое, холодно и неуютно. Мешки словно истончились, продырявились — совсем не греют. «Бу-бу-бу», — доносится от потухшего костра. Прислушиваюсь — все те же: Сенька и Тамарка.
— …Головушка моя горькая, что же я делаю-то? — жалобно спрашивает Тамарка.
— Была бы шея, а хомут везде найдется, — говорит Сенька.
— Ну, и трепач! Тебе сбрехать — что раз плюнуть, — почему-то сердится Тамарка. — Сказанул тоже: сортир в избе! Ха-ха-ха!.. Убери руку!..
Сон проходит окончательно, в голове яснее. «Вон какие у них дела! «Убери руку!» Да что же ты его по морде-то не смажешь, что же ты сидишь, кукуешь-то до рассвета с ним… суконка?! — вспыхивает во мне мгновенная злоба. — А муж-то? Как же Гайдабура Сашка-то теперь? Ведь он же тебя, суконку… любит, наверно. Из-за тебя же он…» Я вспоминаю, как в страду Сашка привязывал себе к лобогрейке, вижу его натертые до крови обрубки ног, искаженное болью лицо. Ведь ради нее принимает он все эти муки, старается, чтобы видела она в нем не калеку, а полноценного мужика, который достоин не жалости, а любви. Так где же справедливость? Ведь когда двое идут к своей любви через такие горести и утраты, то они бывают счастливы, если им удается найти друг друга, соединиться. Об этом — все книги, которые я успел прочитать, об этом народные былины, сказы, песни. Но, оказывается, в жизни-то куда все сложнее…
Я дрожу под своими мешками. Мне стыдно пошевелиться, будто уличен я в чем-то нехорошем. Но я пересиливаю себя, поднимаюсь на колени, громко кашляю. Серая тень, пнем торчащая у потухшего костра, вздрагивает и раздваивается…