Слова Эгпарса не давали Роберу покоя, они по-новому осветили минувшие образы детства, вызванные к жизни музыкой. Он вспомнил, что на Иль-де-Франс были такие же больницы — Виль-Эврар и Мезон-Бланш, неподалеку от Гурней-сюр-Марн. Он вспомнил, что мальчиком часто ездил с родителями на сто тринадцатом автобусе и на остановке Виль-Эврар выходили люди «не такие, как все», и еще санитары, повара, родственники, спешившие на свидание к больным, о которых они рассказывали удивительные, почти неправдоподобные истории. «А мой, только вообразите, вот уже целую неделю не узнает меня. И зовет меня просто „мадам“. До чего мерзкая болезнь: чтобы сын не узнавал родной матери!» И маленький Робер пытался представить себе больного ребенка, который не узнает свою мать. «Если бы я заболел, — думал он, — я бы все-таки узнал свою маму».
Чем дальше углублялся он в лабиринт Марьякерке, где пока еще шел ощупью, тем чаще возвращались к нему видения прошлого. Позже, уже юношей, он постиг суть того загадочного состояния, пограничного с болезнью — до чего же неопределенны понятия «здоровье» и «болезнь», — которое можно назвать социальным осмосом и благодаря которому Марьякерке получил ту же притягательную силу, что некогда имел Уссерия. Постепенно Робер возненавидел сто тринадцатый автобус из-за его странных пассажиров. Робер не мог отделаться от глупой мысли, понятной в его возрасте, что безумие — заразно, и с опаской поглядывал на голубые отряды сумасшедших, которые направлялись в близлежащие деревни, где они работали в садах: подрезали ветки, приводили в порядок аллеи. На них была та же одежда, что у больных Марьякерке, только более чистого голубого цвета.
И вот когда настоящее перехлестнулось с уже пережитым, всколыхнуло то, что подспудно жило в Робере, и из забытья вынырнули чьи-то черты, промелькнули какие-то, будто незначительные, сценки, подняли голову старые страхи и старые обиды, — он почувствовал себя припертым к стене. Ему не пришлось долго копаться в себе и искать, что нанесло окончательный удар. Навязчивый фокстрот, исполняемый Мортье, неожиданно сменился романсом, который Робер узнал с первых же тактов.
Это были Розы Пикардии Хайдена Вуда.
Еще когда у Фернана в Счастливой звезде он услышал знакомую мелодию, в нем шевельнулось неясное и тут же потухшее ощущение, которое теперь отстоялось и определилось: ощущение неотвратимости. Звуки знакомой песни ножом резанули по сердцу, и оно откликнулось нестерпимой болью. Никто не мог поколебать Робера в убежденности — сродни той, которая пронизывает античную трагедию с ее идеей неумолимости рока, — несмотря на слишком незначительный повод, что эта песня отчаяния роз, распускающихся под небом Пикардии, должна была прозвучать здесь, в лечебнице Фламандии. Что она ждала этого момента. Что и Розы Пикардии и страх Жюльетты, невразумительное приглашение Оливье Дю Руа, неудавшееся самоубийство Ван Вельде, шпионство Улыбы, тревожный голос невидимой Сюзи — все это пока не пригнанные и пока не поддающиеся расшифровке обрывки некоей драматической реальности, осознать которую ему надлежит.
Сейчас речь шла о всей его жизни, его единственной жизни, вернее, той ее части, которой он мог сознательно управлять настолько, насколько это в его человеческих возможностях. И Марьякерке, который поначалу оборачивался для него обещанием отдыха, покоя, разрядки, теперь повернулся к нему другой стороной. Придется еще раз пересмотреть свою жизнь и выйти отсюда, куда он попал, вероятно, все-таки случайно, иным человеком.
Робер целиком отдался этому двойственному состоянию, не пытаясь определить его словами и будучи уверенным, что внутреннее чутье его не обманывает.
Он выйдет отсюда обновленным: это возвещала мелодия, исполняемая оркестровым ансамблем, в котором аккордеон и саксофон изо всех сил старались перещеголять друг друга, соревнуясь в прочувствованности исполнения.
Незамысловатая песенка проделала длинный путь.
Ее пел отец Робера своему маленькому сыну, а когда отец вернулся с войны в двадцатом году и на нем был голубой (в прошлом голубой, голубой далекого прошлого) мундир сержанта пехоты первой мировой войны, он пел ее матери, шевеля пышными усами: