Выбрать главу

— Я вам уже говорил, доктор, меня набивают и набивают. Я переразбух, они перекрабили меня… Крабы, доктор, крабы! У, волчье семя! Сатаны! Это нарастает, нарастает, а он наматывает и наматывает… Великий Змий! Я лопаюсь. Я не могу больше! Уберите их! Я правду говорю, доктор, чистую правду!

Эти импровизации, от которых Робер внутренне корчился… В них было что-то и от Мишо, и от Леон-Поль Фарга, и от Жана Тардье. Какой грубый фарс смотрит он? Зачем пробирается сквозь нагромождение причудливых неологизмов? Увы, он видел не фарс, а маски болезни, неумолимо-уродливые, застывшие в корче, в муке. Не ложь это и не кривлянье. Язык чрева человеческой души, страшный язык. Не есть ли незадачливые обитатели приютов больных душою братья поэтам-сюрреалистам, как наивные кузены таможенника Руссо?

«Как это наважденно и мышеловно», — грустно усмехнулся Робер.

Они шли дальше. Пожимали руки. Слушали жужжание фламандской речи. Видели маски. Музыка кружилась и кружилась. Они выходили из одного приземистого кирпичного дома старинной кладки, ступали по сверкающему на солнце снегу, проходили под арками и останавливались перед другим приземистым кирпичным домом старинной кладки; звонили, скрипел ключ, они входили — маски, рукопожатия, сбивчивые речи.

— Все, я готов.

— Не ходи дальше. Хочешь, я скажу патрону?

— Ни в коем случае.

Он не сказал: «Я не имею права», — но Оливье понял.

— Эх, горемыка ты мой! Антоний несчастный. Не святой, конечно, но мученик.

— Можешь не объяснять. Ничего, пройдет.

Поначалу Робер решил делать кое-какие пометки в блокноте и — не смог. Ему казалось, что он таким образом оскорбляет больных. Ему было стыдно. И потом он рассчитывал на свою память, правда, на сей раз она часто давала осечку. А все-таки ремесло сценариста натренировало ее. Она фиксировала наиболее яркое, а менее характерное пропускала. Так она запечатлела «любителя рыбок» — уроженца Верне, он говорил только о рыбках, интересовался только рыбками; молодого человека из военных, слишком хорошенького, чтобы быть солдатом, с тенями под глазами; одного слепоглухонемого, двух слабоумных, которые день и ночь стонали и метались: санитары одного привязали к кровати, а другого держали в смирительной рубашке, кормили с ложечки. Лица мелькали перед ним, как в дурном сне, но чаще других в памяти всплывало лицо Ван Вельде, который вероятнее всего умрет; а еще — снег, кирпичи цвета свежего мяса, рождественские ясли, духота помещений, холод на улице… тепло, ключи, холод, маски…

Они шли дальше. Всюду то же: казарма, музыка, тунец, бифштекс, жареный картофель, слабое желтое пиво в казенных стаканах. Всюду маски.

Какой-то дебил сердится. Оливье объясняет:

— Он из тех, кто все умеет. Он самый нужный, самый главный. «Если желаете, я могу его заменить», — предложил он нам однажды, ткнув пальцем в главврача.

В глубине узкого коридора — как у Пиранезе — сидел прямо на полу человек и, подвывая, быстро-быстро говорил на каком-то тарабарском наречии.

— У него случались припадки еще в детстве, с тех пор ничто не изменилось и вряд ли изменится.

Причесанный а-ля Марлон Брандо, так что черные волосы до бровей закрывали низкий лоб, парень истово раскачивал своей пирамидообразной головой, кося черными монгольскими глазами. У него были оттопыренные уши, приплюснутый, как у боксера, нос, а над верхней губой, кривившейся в бессмысленной ухмылке, росло несколько белесых волосков.

— На прошлой неделе я разговаривал с его родственниками, уроженцами Лиссвеге, так они мне заявили: «Какая жалость, — ведь он у нас умница». Умница! Идиот законченный!

— Интересно, что происходит в его голове?

— Я думаю, ничего. Во всяком случае, ничего, что можно выразить словами. Кстати, у нас есть один любопытный документ — магнитофонная запись бреда больного, напомни мне, я дам тебе послушать.

Отвратительной наружности тип, забравшийся с ногами на постель, кривляясь и паясничая, выкрикнул им навстречу:

— Это не рис, не рис, не рис, это собачья похлебка — вот что, похлебка, слышите!..

Он омерзительно брызгал слюной, оплевав все вокруг себя. И вид у него был очень довольный, как у солдата, который не побоялся сказать своему генералу, что пища, которой их кормят, никуда не годится. От стола поднялся худой человек с лихорадочно блестевшими глазами. Над ним, оказывается, измывается некая колдовская сила. Он рассуждал, как нормальный, этот голландец из Брюгге. Но что толку! Другой больной, как заведенный, ходил вокруг стола, за которым сидели его товарищи, — баран, заболевший вертячкой, да и только!