Выбрать главу

Вот открытка от матери — дрожит перо в расслабленной руке: «Забыл ты нас, Арсюша, совсем забыл»; вот ее же большое письмо со всеми подробностями деревенской жизни. Надо всё-таки ответить. И размахнется на страницу, а выйдет телеграфно коротко: жив, здоров, работается терпимо («Спасибо бате», — добавит иной раз), — чего еще там расписывать?

Далеко на Орловщину, к обрывистым берегам Оки, в деревню Обонянь, пойдет это письмецо. В Обоняни, в рубленом большом доме, что стоит над рекой, сухощавая женщина бережно распечатает конверт. И, забыв о доме, о делах, всё будет перечитывать несколько строчек от своего меньшого голубца. Позже вернется с поля сам хозяин — Родион Савельич. Тоже задумается над письмом, усмехнется:

«Вон как… Всё батька́ поминает».

«Что же это такое, Родя, — спросит Настасья Григорьевна, — не нравится ему, что ли, обижен на что?»

«Обижаться вроде бы не на что, — ответит Шустров-старший, — А вот есть ли у него любовь к какому делу — за это не ручаюсь».

Славна Обонянь плодородными землями, заливными лугами, а еще больше славна трудом своих жителей. Прочен рубленый старый дом у реки, но еще прочней в своей привязанности к земле его хозяин. Потому-то с тридцатых годов и стоит Родион Савельич бессменно у колхозного кормила, потому-то и носит Золотую Звезду Героя. Старшие в семье Шустровых, как и родители, знали, почем фунт лиха, а Арсений подрастал, когда уже и война отшумела и дом становился полной чашей. Неотступно мечталось тогда Настасье Григорьевне об иной для него, не крестьянской доле. Это были неясные видения старой труженицы, доставлявшие ей тихую радость: то сын представится известным артистом, то знатным ученым. А пока ему, младшенькому, лучший кусок за столом, лучший к празднику подарок из сельмага. «Не застудись, голубец»; «Дай-кось, брючки почищу»; «На парниках будешь — не больно гнись, притомишься»…

«Не дело, Настасья, — хмурился Родион Савельич. — Привыкнет так-то — обленится, на шею сядет».

«Для них и живем», — отвечала мать.

Нет, Арсений не обленился, — порядок знал, за собой следил, но и лишним себя не утруждал. Он рано привык распоряжаться товарищами, и слабые редко ему прекословили, усиливая его собственное впечатление о себе как о личности незаурядной. Начиналось, как обычно, с мелочей. Открывая на домашней вечеринке консервы, уронит вдруг нож, поведет глазами по сидящему рядом: «Витька, подними!» И Витька, стеснительный дылда в очках, лезет под стол. При отце, правда, таких сцен не бывало — остерегался, а мать лишь вздыхала и укоризненно качала головой.

«А что тут особенного, мамахен, — шутил он в ответ на ее осторожные замечания. — Витька эксцентрик, ему не привыкать».

«Слов-то каких понабрался, — беспокоилась Настасья Григорьевна. — Образованный, верно, а лучше бы не говорил, не делал так»… Потом Арсений уехал в институт («Бог даст, может, по технике пойдет», — говорил отец), где-то позже работал. Писал редко, приезжал еще реже, а и приедет — как отрезанный ломоть. Теперь уж Настасья Григорьевна не помышляла увидеть в нем ни ученого, ни артиста — был бы только человеком сто́ящим, при своем деле. Но короткие письма не обнадеживали и в этом.

3

Дни у Арсения были уплотнены в хлопотах по ремонту техники, в разъездах, в спорах с клиентами. Но когда над Снегиревкой мерк долгий весенний день, когда в синих приостуженных сумерках тянуло запахом клейких почек, когда взбредали мысли, что там, за лесами, за долами, Мария вольна в этот час сходить в кино, к подругам, просто пройтись по городу, — одиночество томило его. В такие вечера было особенно неприятно замуровывать себя в пропахшей лавандой комнатенке.

Читая ли книгу, готовясь ли ко сну, он не мог оградить себя от чужой и по-прежнему беспокоящей чем-то жизни. За одной стеной, в кухне, позвякивал молоточком Лесоханов, за другой надрывалась в плаче Любаша. Скрипела кровать, и усталый голос Серафимы Ильиничны напевал монотонно:

Ладушки, ладушки, Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку, —

и материнской силой своей уносил Арсения в забытое деревенское детство. По коридору шуршали шлепанцы, всхлипывала дверь, — это входил в свою половину Лесоханов, справлялся у жены:

— Всё плачет?

— Плачет, — вздыхала Серафима Ильинична.

— Может быть, температурку смерить?

— Ничего не надо, Андрюша. Сам-то ложись…

И снова всхлипывала дверь, тревожил монотонный напев. Ближе к ночи ребенок успокаивался, но другое смутно будоражило Шустрова.