— А ваши просто прелесть, Дуся, — отвечала Мария. — И потом… Я давно всё хочу сказать: какая я для вас Мария Михайловна? И годами моложе, и нехорошо как-то… Маша, просто Маша.
У них была общая клетушка В сарае. Евдокия складывала в ней ненужные вещи, держала кур. Мария тоже вынесла однажды тряпье, а в другой раз хотела расколоть здесь чурбачок для подставки, да не давался. Увидела это из окна Евдокия, пришла в сарай:
— С сучком взяли, умаетесь. Дайте-ка я.
Мария топор не дала, засмеялась:
— Мне и самой в охотку!
— Шли бы к нам в садик, Машенька, — глядя на ее тонкие руки, говорила Евдокия. — У нас как раз место воспитательницы освободилось.
Мария терпеливо разделывалась с чурбаком. Отесывая приглянувшийся срубок, сказала:
— Это очень интересно. Я посоветуюсь, Дуся.
Выслушав вечером, за чаем, жену, Шустров неторопливо позвякал ложкой о стакан.
— Это неперспективно, Маша, — сказал, подумав. — И в смысле зарплаты неважно, и в смысле самого рода деятельности. Не то…
— Но это пока. До учебы.
— Вот поэтому и не советовал бы: надо к экзаменам готовиться… Кстати, кто тебе это предложил?
— Евдокия.
Он приподнял бровь, будто вспоминая что-то.
— Жигай, жена Петра, — подсказала Мария.
— Смотри, в конце концов тебе видней. — Отставив стакан, он поднялся, прошелся по комнате. — Вообще, Маша, я давно хотел тебя спросить: что ты нашла в этой Евдокии? Что у вас общего?
— Она чудесный человек, Арсик.
— Не знаю. Не вижу, — и уголки губ у него вздернулись. — Во всяком случае, я бы на твоем месте был осмотрительней.
— Ты хочешь сказать — жена директора, и вдруг с женой какого-то рабочего?
— Зачем же, Маша, так примитивно, в лоб? — произнес он с укоризной. — Просто надо внутренне осознавать, что какая-то градация должна быть.
Марии хотелось и на это возразить, но сразу она не нашлась, растерялась. Шустров отвернулся к окну, а вздернувшиеся его губы всё еще виделись ей. Раньше, кажется, такого не бывало или, может быть, не замечалось по молодости? В какой-то неясной связи пришли ей на память неловкие умолчания соседок, тревожные расспросы и взгляды самого Шустрова. «Ему, должно быть, нелегко в новой-то должности», — пыталась она найти ответ на догадки.
Спустя час Арсений шутливо благословил Машу на новую должность и сказал даже, что наведет нужные справки, поможет с устройством.
В эти месяцы Шустрову нравился общий порядок, установившийся в «Сельхозтехнике». Прошло, казалось ему, время безалаберщины, всё четко определилось, встало на свое место. Ему нравилось также думать, что в этом-то и проявляется его организаторская роль. В самом деле, если умеют вести дела такие его сверстники, как Прихожин, Володя, почему бы не должно получиться и у него?
Он знал, что утром, в начале десятого, Кира Матвеевна положит ему на стол папку с текущими документами, а в девять тридцать явятся для доклада бухгалтер и Климушкин; знал, что к диспетчерскому совещанию подготовится заранее, проведет его в жестком регламенте. Приемлемым казалось и разграничение обязанностей с Лесохановым. Один занимался хозяйством в целом, организационной и финансовой его сторонами, другой техникой, и оба избегали переступать д е м а р к а ц и о н н у ю л и н и ю.
Заботы управляющего исподволь меняли его. Он стал обходительней с подчиненными, хотя, как и прежде, противился панибратства, раздражаясь — не повышал голоса. За лето он осунулся, резче выделилась бороздка на крутом подбородке. Порой в уголках его губ вспухали крупные складки, которые так неприятно поразили Марию. Так бывало в минуты замешательства и сомнений.
Так бывало при встречах с Нюрой.
Он давно заметил, что она всё реже заходит в приемную поболтать с Кирой Матвеевной. Всегда общительная, живая, Нюра теперь часами корпела за своим столом, кричала в трубку сердито, до хрипоты, и едва часы показывали пять — спешила домой.
Боясь как-нибудь нечаянно обидеть Нюру, он при встречах мягко, пересиливая себя, справлялся порой: «Вы не устали, Нюра? Вы всё сидите, Нюра?» Она отвечала односложно: «Нет, спасибо. Да, всё сижу», — и не поднимала глаз. И с каждым днем она дурнела: одутловато припухали щеки, в подглазьях синели водянистые наплывы. Было в этих переменах что-то устрашавшее Шустрова своей неизбежной последовательностью, что хотелось отдалить, оттолкнуть от себя. «Что можно и что до́лжно делать в таких случаях? — ломал он голову. — Схлопотать ей перевод? Поговорить обо всем начистоту? Но это-то как раз и значит — обнаружить свою боязнь, показать себя виновной стороной».