Выбрать главу

— Вам это понравится, — повторил он, — и пропихнул свою ношу мимо меня в квартиру. Бумага жалобно всхлипнула и лопнула по всей длине.

— Зачем? — спросил я, увидев охру и камедь, кобальт и уголь.

— Потому что вам это понравится, — ответил старик.

Потом он развернулся — я не заметил как, но он, конечно, развернулся, потому что стоял теперь ко мне спиной, а не лицом — и быстро спустился по лестнице, словно гонимая сквозняком бумажная фигурка.

— О, — удивилась Инна. — Подарок?

— Наверное, — ответил я, пробуя слово «подарок» на вкус. В «подарке» было что-то искреннее, что-то открытое и правильное. Но в интонациях старика и во всхлипе рвущейся бумаги звучало что-то иное, что-то глубокое, сокрытое и потаенное. — Возможно, — повторил я.

— Ты заплатил за это? — рассудительно уточнила она.

Я покачал головой.

— Тогда подарок. — В ее голосе скользило удовлетворение, а я подумал, будет ли она довольна больше, если узнает, что это тот самый подлинник, та самая строчка в моей диссертации, которая зачем-то теперь стоит в коридоре моей квартиры, и что-то хрустит под бумажной оберткой, словно десятки жуков глодают кору.

— Ты знаешь, что Малевич был комиссаром Кремля? — спросил я зачем-то.

— Комиссаром? — Она улыбнулась каким-то своим ассоциациям.

— Да.

— В кожаной тужурке? С наганом?

— Не думаю.

— А каким тогда?

Она задавала вопросы — мелкие, глупые, ничего не значащие вопросы, — и я отвечал на них рассеянно и вяло, пытаясь отогнать от себя странное видение.

Кажется, я все-таки заметил, как старик развернулся.

И увидел, что толщина его была меньше миллиметра.

Как действительно бумажная фигурка.

* * *

Москва, Кремль, декабрь 1917 г.

— Казимир Северинович…

За его спиной шуршали, скрежетали, хрипели и скрипели. Ему казалось, что там, в темноте, в дальнем углу, куда не падает свет, клубятся и ворочаются косматые, жестковолосые гусеницы, трутся о стены надкрыльями огромные неповоротливые жуки — и многоножки, конечно же, многоножки, сучат своими лапками, мохнатыми и черными.

Он не слушал их. Он не слышал их.

Он пытался вспомнить, как держать кисти.

— Казимир Северинович, мне плохо?

* * *

— А где хлеб? — спросил я.

Образ чернильницы из мякоти смущал мою душу. Этот образ вынырнул откуда-то из глубины лет, словно мне было снова семь, и я читал рассказ, как дедушка Ленин писал на полях книг молоком и ел чернильницы из хлеба, и пытался слепить эти чернильницы, наливал в них молоко, и они расползались и протекали. И вот теперь образ тяготил меня, как что-то, что я когда-то имел, а теперь потерял — а может быть, никогда не имел и лишь думал, что это у меня есть.

— Батон подорожал на пять рублей, — пожала острыми, словно под ними прятались пеньки крыльев, плечами Инна. — А булки вчерашние были.

— Жаль, — ответил я.

— Жаль, — согласилась со мной Инна.

А я смотрел в окно и видел, как вороны кружат над домом и черная собака бежит по крыше, и слышал, как в комнате что-то скрежещет и ворочается под оберточной бумагой, и во рту у меня хрустели крошки — черствые крошки, сухие крошки, каменная каменная каменная крошка.

* * *

Москва, Кремль, январь 1918 г.

Охра и камедь, кобальт и уголь — он клал широкими, уверенными мазками, линии сами выходили из-под его кисти, и вырастал квадрат — теперь уже не черный, нет, теперь уже совершенно другой, иной квадрат, квадрат квадратов, квадрат в квадрате, и все на этой картине было иным, слишком слишком слишком слишком.

Жуки бродили вокруг него, стрекоча крыльями, мохнатая гусеница удобно устроилась на плечах, словно боа, терпко пахнущее мускусом и пылью. Они не пугали его. Они были не отсюда — не из этого мира, не из любого мира вообще. Они пришли, потому что он их вызвал — где-то там, в какой-то из моментов, когда все-таки пытался нарисовать хоть что-то на обрывках тех едких и ядовитых бумаг, когда химический карандаш — старый, треснутый, который то и дело приходилось смачивать слюной так, что язык, конечно же, уже почернел — странно, как еще никто не додумался написать картину «Черный язык», это было бы открытие, открытие, невероятное открытие… И расплывались чернила, и линия становилась мохнатой и изогнутой, и точки искажались и перекашивались, вытягивая длинные лапки, — и вокруг него создавался мир, новый мир, который так долго бродил в нем, томился — как крепкое пиво, как крутое тесто — и вот теперь, получив возможность, вырвался и подмял все под себя.