Часы оповестили о приближении праздника. Мама собирала на стол, папа утопал в новогодней программе передач, а дети перешучивались и незаметно таскали угощения из многочисленных тарелок. Фотограф стоял рядом. Ему нужно было торопиться, ведь до трагедии оставались считаные минуты. От возвращения в свой мир фотографа отделял последний снимок. Прощальный кадр для всех, кто оказывался объектом его задания.
Как только объектив поймал голубые озерца на детском личике, улыбка куда-то пропала. Фотограф замер. Затихшая девочка смотрела прямо на него. Ее руки вжались в край скатерти, в уголках глаз зарождались крошечные ручейки. Иногда дети чувствовали его, но чтобы видеть?.. Фотограф вздохнул, помешкал, но нажал на кнопку. Длинные ресницы девчушки хлопнули вместе со вспышкой.
Вихрь снежинок летел следом за фотографом, который закончил работу. Шаги по хрустящему насту никто не слышал, как и не видел тень, бредущую прочь от многоэтажек. Навстречу пронеслась пожарная машина, разметывая в стороны грязные комья снега. Фотограф знал, что в эту минуту полыхает одна из квартир, где загорелась гирлянда. Заклинившая дверь похоронит в огне всю семью.
Из недр куртки фотографа показалась пушистая голова. Серый котенок принюхался к морозному воздуху и спрятался обратно. Ему было тепло и уютно. Там, откуда пришел его новый хозяин, снег не идет никогда.
Елена Шумара
Когда Олле исполнится сто
У Мариэтты в кармане — всегда крючки. Острые, крепкие — знаки вопроса из стали. Спросит, бывало, прохожего Мариэтта: «Сколько на ваших часах?» — «Полночь, мадам, ноль и ноль». Тут-то и всадит она крючок — в губы, в язык, куда доведется. И тянет за леску тихонько. Бьется прохожий, рот округляет: «Ах, а-аха-хах, х-х-х». Пока совсем не помрет. Тут Мариэтта крючок вынимает и — к дому. Кашу овсяную есть. Сто лет по паспорту Мариэтте. Только не верит она тому: крючки говорят, что пять.
Столько же, сто или пять, Бертраму. За окном его — куст рябины. Ягоды сушит Бертрам в батарее, а они свинцовеют, будто пули для взрослых ружей. Да только ружья — зачем? Есть у Бертрама трубка. Из трубки рябиной плеваться легко. Тьфу! И ягода в ухо прохожему — шасть! Из уха — в мозги, а там уж всему конец. Смеется Бертрам, в стенку стучит Мариэтте: помер ушастый-то, помер. И тут же — в кроватку, ладоши под щечку — и спать.
Когда Бертрам засыпает, над ним просыпается Том. Комната Тома — под самой крышей. Он видит: за клеверным полем ходят зеленые поезда. Ту-у, уту-ту… Маленький Том слушает их и вторит. Том же столетний, кряхтя, спускается на дорогу. Камнем прохожего — тюк, и чертит на нем: шпалы, шпалы. И куры выходят клевать, и щиплются гуси, и слон ноги-тумбы переставляет. Тихнет прохожий. А Том, снова маленький, резво бежит в мансарду. Ту-у! Сандрина, хочешь со мной играть?
Сандрина переворачивает часы. Чаша пустая уходит вниз, и красный песок кровью стекает в нее. Сандрина кровь обожает. Ножик серебряный носит с собой. На лезвии — имя, но чье, Сандрина не помнит. Стара. А славно как ножик прохожему входит под ребра! Хрсть — и намокло, и пятна кругом. Вот только кровь в темноте черна. Сандрина палец макает в разрез — кро-охотный палец — и к свету его скорей. Олле, смотри, красота!
Олле — прохожий. Рядом с домом проходит он каждую ночь. И каждую ночь умирает. Губы у Олле белеют, пальцы кривятся, будто хватают ежа. Зрачки растекаются широко. Олле никак не привыкнет, грустно ему умирать. Но тут не взбыркнешь — кто-то ведь должен за домом приглядывать. И за детишками тоже. Однажды Олле поселится в доме. Будет смотреть через поле на поезд, кушать овсянку и в стенку стучать Мариэтте. Но это — не скоро, потом. Когда Олле исполнится сто.
Елена Щетинина
Бе[з]/[с] звука
— Лиза, мы ушли! — крикнула мама, роясь в сумке. — Закрой дверь!
— Она не слышит, — сказал папа. — Она в туалете. Закрой сама.
— Ключ в сумке, а я обдеру маникюр, — капризно ответила мама. — Лиза!
— Закрою!!! — Лиза все слышала.
И слышала, как мама сказала: «Спасибо, не хулигань», и как приехал лифт, и как хлопнули его двери, и как он снова уехал, увозя маму и папу в ночь, на день рождения тети Иры, лучшей маминой подруги. Она слышала все, даже скрип прикрываемого окна на площадке, где курил сосед сверху дядя Дима, и скрежет когтей Барона, пса из квартиры напротив, который тянул хозяйку бабу Вику вниз по лестнице: он боялся лифтов.
Она слышала весь дом из-за так и оставшейся чуть приоткрытой — недостаточно широко, чтобы соседи обратили внимание на это, и достаточно, чтобы пропускать в дом ненужное, — двери. Лишь когда она вышла из туалета и начала мыть руки, шум льющейся воды заглушил все вокруг.