На полминуты, не больше.
Когда Лиза подошла закрыть дверь, та оказалась распахнутой настежь.
Сначала ей показалось, что сломались старые часы, которые висели на стене коридора столько, сколько Лиза себя помнила, — их тиканье, глухое и мерное, вдруг прекратилось, словно растворилось в повисшей на его месте тишине. Но стрелки медленно шли, и так же размеренно качался латунный потускневший маятник — и можно было бы представить, что тиканье все-таки было. Но его не было.
А еще через десять минут Лиза не услышала скрипа пружин дивана, когда с размаху прыгнула на него: подушка прогнулась и выпрямилась, но звука — тягучего скрежещущего звука — не было, точно Лиза упала на шершавое и плотное облако.
Еще через пять минут потухла музыка из игры на планшете — и даже кликанья кнопок громкости, которые безуспешно жала Лиза, тоже не было слышно.
И она подняла глаза.
Потому что уловила тишину — плотную, жесткую тишину, что словно сквозила из коридора, заглушая все звуки, до которых могла дотянуться. Тишина почти доползла до Лизы, будто коснулась кончиков ее ушей, — только тогда она и подняла глаза.
В проеме двери, медленно и мерно, в такт уже несуществующему тиканью часов, и в ритм так и не скрипнувшим пружинам дивана, и в темп музыке, которую так и не мог больше выкашлять онемевший планшет, потряхивало длинными пальцами и покачивалось всем своим бледным, изогнутым, полупрозрачным телом, через которое просвечивали обои и шкаф, — оно.
Что-то безликое, безо́бразное, беззвучное — оно, что проскользнуло в узкий дверной проем. Лиза поняла это так четко и ясно — словно увидела перед собой: она закрывает дверь и проводит рукой перед глазами, чтобы смахнуть волос(?)… паутинку(?)… что-то, что сделало мир на краю ее зрения чуть размазанным, чуть мутным. То не мир был мутным, — поняла она, — то существо уже вошло в дом и стояло. И смотрело на нее.
Так оно стояло и смотрело сейчас, втягивая в себя звуки, пожирая шорохи, всасывая шум дыхания, поглощая даже стук сердца.
Лиза шарахнулась в сторону, отшатнулась к подлокотнику дивана — и край перевесил, и диван встал на дыбы. А потом медленно и беззвучно опустился — так же беззвучно грохнув о ламинат. Со стены немо сорвалась фотография, разлетелась на куски сувенирная тарелка на тумбочке. Безликое и безо́бразное присело на корточки, поведя бесформенной головой — словно всосав так и не случившийся грохот, — и дернулось к стене, слизав так и не состоявшийся стук фотографии, и обернулось к осколкам, впитав в себя дзынь и бряк.
И тогда Лиза побежала — метнувшись между прозрачных конечностей, ринувшись в полутемный коридор, схватившись за ручку входной двери, проворачивая ее, тряся — и разевая рот в крике:
— …
Но не было ни дяди Димы, ни бабы Вики, даже Барон — Барон, который лаял и на пролетающую муху, — молчал, словно ничего не слышал. А может, и действительно не слышал.
Тишина опустилась на подъезд и окутала его ватным одеялом, пыльным половиком, забив все звуки, вылетающие изо рта, обратно в горло.
— Лиза, мы пришли! — крикнула мама, роясь в сумке. — Открой дверь!
— Она не слышит, — сказал папа.
Но дверь открылась.
Виктория Черемухина
Под толщей вод
Все говорили, женщина на борту — плохая примета. Но капитану было все равно. Он подарил ей широкие штаны из выбеленной солнцем парусины, обрезал волосы и назвал своим личным секретарем. Грамоты она не знала, зато скоро научилась посыпать песком страницы корабельного журнала и целоваться так, что у капитана сбивалось дыхание и подгибались колени. Она не помнит, билось ли ее сердце чаще в его объятиях, — только горячие прикосновения грубых мужских ладоней да обжигающий уши непристойностями шепот.
Парусина сгнила, рассыпалась на нитки. Волосы отросли и поменяли цвет, переливаются синевой, зеленью, перламутром. Там, где прежде было сердце, мягкая морская трава укрывает маленьких рачков. Иногда они бочком поднимаются на холмы ее грудей и подслеповато оглядываются окрест. Она давно позабыла свое имя, не ведает, как умерла, и воспоминания о прежней жизни разъедает соль… Они растворились бы без остатка, когда бы не ее сердце.
Он не носит траур, не проливает слез, не поминает ее в молитвах. Тысячи чертей пляшут на кончике его языка, и никто из команды не посмеет ни напомнить, ни упрекнуть капитана в том, что он, вопреки приметам, взял в море женщину. Только на полке его каюты, между бронзовой астролябией и огромной раковиной чистейшего перламутра стоит шкатулка, а в ней, на бархатном ложе, покоится банка с ее сердцем. Когда поднимаются волны, оно бьется о стеклянные стенки так же, как билось когда-то о ребра. Только вместо крови в нем нынче уксус и киноварь. Капитану некогда горевать. Записывая в журнал широту и долготу, он понимает, что сейчас они там же, где ее, холодную, неживую, завернутую в саван из окровавленной парусины, спустили за борт. У капитана подгибаются колени и перехватывает дыхание, когда он посыпает песком страницу журнала, чтобы чернила сохли скорее.