Выбрать главу

Я сказал, что философия сия весьма любопытна и была бы благополезною, если бы волки, терзающие овнов, смирялись молитвою.

— Бог не хочет помогать страждущему, — с кротостию откликнулся Петро Петрович. — И верующему истово отказывает. И праведнику, и истцу. И сие — тайна тайн. Не милостыни вовсе раздаёт Бог, слабый и жалкий человек выдумал их, — Бог утверждает Вечную Истину, каковая для нас предстаёт то правдой, то ложью, то прекрасным, то безобразным, то бесконечным, то точкою.

— Так что же такое Вечная Истина? — воскликнул я, возбуждаясь от беспомощных речей калеки.

— Её я и ищу. Но боюсь, господин Тимков, найти её одному никак неможно. Одна звезда не удержит неба. Вот если бы всем нам жить единой общиною, как живали древние! И трудились, и радовались сокупно. И пусть насыщались редко — все получали равный обед: и старейшина, и пастух, и охотник. Община была каждому дороже собственного благополучия.

— Да возможно ли сие — вернуться ко временам навсегда протёкшим?

— Не токмо возможно, но единственно спасительно, — с убеждённостию ответствовал Петро Петрович. — Чем неодолимее сложности, тем неизбежнее простота. И не возвышением над всеми, но равенством достигнет человек своей вершины… Вот так и живу я ныне в своём дому, и слуга мой спит на таковом же ложе, как и я, и съедает кусок, равный моему… Душа моя спокойна — ведаю, ради чего призван на пир жизни: дабы вкусить от Вечной Истины. Каждый явлен миру для выражения истины, которую сам созидает. Душа моя спокойна — Бог её понимает и приемлет. И нивы, и пажити, и лесные просторы — всё ласково ко мне и побуждает не поддаваться лжи. Мир мой хрупок, но лишь оттого, что нет обочь верных друзей.

Много правды было в речах Петра Петровича, но много и беззащитности пред суровою жизнью. Да и не представлял он себе вовсе скрытого механизма её. И был удобен для своего противника тем, что ставил на терпение и расточал бесплоднейшие надежды.

— На что вы живёте? — спросил я Петра Петровича. — Чем кормитесь?

— Обещают мне пенсион, — отвечал он, — коли вытребую все нужные бумаги. Второй год хлопочу, но теперь уже торжество моё близко… Ещё иногда проповедую метафизику в трактире, и иные подают за старания… Значительные труды постепенны, так считали древние. Вергилий писал «Энеиду» одиннадцать лет, вначале изложив её прозою в двенадцати книгах. Но и завершив труд, принятый с восторгом, мечтал употребить пять лет на обделывание стихов… Духовную нищету человеку никак не снести, горбится он под бременем её, а с богатствами духа ещё труднее. Неотданные, они пропадают. И если общего знаменателя им нет в душе, тоже исчезают бесследно…

«А не метафизикою ли смущено сердце бедной Лизы? — подумалось мне. Не зависть тщеславца взыграла, а сострадание к доверчивому успокоителю несчастных — Петро Петрович, может, и более прозирающ, нежели прочие, но разве способен указать путь к спасению? И какая польза более совершенным, если они повсюду гонимы и истязаемы? Если муки их бессчётны и безмерны? Если примеру их не следуют, а насмешникам над ними несть числа? Если они изнемогают в ещё более пустой суете, нежели негодники, не ведая никакого вознаграждения?»

— Так есть ли общий знаменатель всему человеческому или вовсе нет его? — в горечи воскликнул я.

— Есть, — кивнул Петро Петрович и пальцами снял нагар со свечи. — Общий знаменатель всему — не искать более того, что дано, жить по велению сущего, стало быть, по закону справедливости. Всё в мире — этот закон, и всё взыскует его. И даже любовь — справедливость, найденная или как будто найденная!

— А если невозможно? — перебил я.

— Тогда зачем всё? — с мягкой улыбкой отзывался он. — Ах, мне слов недостаёт, чтобы подняться выше убогости моей, она же словно железные вериги! Если и стоит порой убить себя, то разве что от отчаяния не уметь выразиться в словах!

— И выразиться — всего лишь полдела. Как добраться до истины? И не одному, а всем? И каков смысл иначе стеречь истину? Каков смысл поддерживать надежду, если и надежды для нас нет доброй, и доброй истины нет?..

Пожалуй, не с Петром Петровичем я заспорил — с самим собою, не находя опор там, где они должны были быть по моему разумению.

— Растрогали вы меня, — сказал я, нисколько не лукавя. — Сражён надолго вашею мыслью. Вот же примите от меня сотню червонцев в знак того, что душа ожила от вашей метафизики! По себе ведаю, сударь: бедность кого угодно на колени поставит и всякий лик покривит!

Темновато было в комнате, не мог я видеть черты лица Петра Петровича в подробностях, но показалось мне, будто он весь так и вспыхнул.

— Нет, — ответствовал он негромко. — Труды души моей ради надежды вашей столько не стоят. Вот ежели рублик пожалуете, изрядно доволен буду…

До самого дома повторял я мысль, на которую натолкнул меня Петро Петрович, и единственно спасительною она мне представлялась: думая о себе лишь, ни один не найдёт истины; и думая обо всех, ни один не найдёт истины, доколе не станет претворять её один с думою обо всех!..

Прозрение было до того важным, что я холодел, опасаясь, что позабуду о нём.

— Помолись, — сказала мать, едва увидев меня. — Помолись немедля, сын мой, не то сожжёт нутро бесплодным сомнением!

Невыразимое лежало на душе. Вот, увидел я правду и увидел ещё, что путь к ней безмерно тяжёл и труден и не всякий одолеет его…

Ни покаяние, ни исповедь уже ничего не изменили бы, не облегчили моего состояния. Да и отвык я виниться перед Богом, полагая, что ему всё обо мне известно.

И вот собрался было я уже лечь в постелю, вконец разбитый событиями дня, да некстати постучался мой человек:

— Барин, вас спрашивают у дверей какие-то господа!

— А что ж не войдут? Не воры ведь?

Разом вспомнив о Герцинском, выхватил я из ящика небольшой двуствольный пистолет французской работы, хорошо мною пристрелянный.

Едва ступив на улицу, увидел я у коновязи трёх лошадей под сёдлами. Возле них двое господ прохаживались. Один из них заспешил навстречу, и я признал его.

— Целая вечность минула без вас, господин Хольберг!

— Скверно, — буркнул он, садясь на коня…

Ехали медленно и молча. Дорогою повстречался нам царский поезд из Ораниенбаума: впереди и позади кирасиры, на каретах — лакеи с фонарями, фонари у форейторов.

Я чувствовал, что господин Хольберг сердит на меня, и, догадываясь о причинах, первым пошёл в атаку:

— Объясните, за что убили брата Волынщика?

Господин Хольберг долго молчал.

— Ты спрашиваешь о недозволенном, — наконец сказал он. — Всё вершится с ведома высшей власти, а её расчётов мы часто не понимаем… Но я принял бремя учительства и доведу тебя до главного испытания. По крайней мере, буду вести, доколе ты не станешь упираться… Герцинский нарушил заповеди и вышел из-под контроля. Он сделался опасен.

— Сие можно утверждать о каждом!

— Пожалуй, — неохотно согласился камергер. — Но братья перестают быть братьями, забывая о заповедях. Наша жизнь не принадлежит нам лично, она принадлежит Ордену, и Орден вправе по своему усмотрению решить о ней.

«Посвятить себя истинному, оправдать свою муку, увидеть смысл трудов своих — не это ли подспудная жажда души? — подумал я. — Что же вдохновляет масонов, сознающих, что они лишь пешки, никакого касательства до постижения сути душевных исканий не имеющие?..»