Выбрать главу

Владимир Лорченков

Свингующие пары

– К кому же ты уйдешь?

– Ни к кому. К самой себе. Из-за тебя я не могу быть собой. Ты таскаешь меня по вечеринкам, заставляешь меня принимать гостей… все для того, чтобы соблазнять жен этих тоскливых типов.

(с) Джон Апдайк, «Супружеские пары»

«Представь себе, что ты вернулся на остров, а там ни мага, ни девушки. Ни мистики, ни развлечений. Все кончено, кончено, КОНЧЕНО».

(с) Джон Фаулз, «Волхв»

«Свинг – очень зрелищный боковой удар с дальнего расстояния. В современном боксе употребляется редко. Требует продолжительного замаха, что оставляет противнику слишком много времени для маневра… Но идеально подходит для добивания».

(с) Энциклопедия бокса

Вступление

…Сладостнее всего самый первый глоток адюльтера; дальше возникают трудности, превращающие внебрачную связь в подобие постылого брака.

И это чистая правда.

Писатели часто – как кокотки, которые мучаются, подбирая платье на выход, – размышляют над первой фразой своей книги. Я никогда не был исключением. Поэтому, по зрелому размышлению, беру первой фразой не свою. Я позволю себе – как и Норман Мейлер в «Крутых парнях», – процитировать мастера. Причем того же, которого процитировал и Мейлер. Американского писателя Апдайка. Он единственный, кто умеет описать природу – а за ним и Мейлер – так, чтобы это не выглядело изложением, что всегда выходит у плохих русских писателей конца 20 века. А других русских писателей конца 20 века и не существует. За исключением, разве что, меня. Но я ведь писатель века 21—го. Да и русским меня назвать трудно – Маугли мировой литературы, я русский лишь по форме, но одной с ними – Мейлером и Апдайком – крови. Чернильной крови слов. А другой у писателей не бывает.

Если, конечно, речь идет о настоящих писателях.

Впрочем, мне хотелось бы говорить об этом поменьше.

Эта история, история меня и моей жены – девочки в шортах-трусиках, девочки с маленькой грудью, девочки, играющей с мячиком на берегу моря, рисованного мультипликационного моря, уносящего карандашной ретушью мяч девочки в себя, к бултыхающемуся, не прорисованному толком еще дельфину, – не потерпит никакой литературы. Из уважения к нашему прошлому. Из уважения к ее памяти.

Потому что моя жена не терпела никакой литературы.

Единственное, чем она позволила коснуться себя литературе – я. Ведь она вышла за писателя. Ну, а больше – ни-ни. Как мать, отдавшая на войну пятерых сыновей и потерявшая всех, ревниво держит при себе шестого, младшего, и знать не хочет ничего о фронте, «стремительно надвигающемся на…», так и Алиса считала, что навсегда исполнила свой долг перед мировой литературой, выйдя замуж за писателя. Этого вполне достаточно, считала она.

Думаю, она была права.

Хотел бы я сказать ей об этом. В 100—миллионный раз признать ее правоту, и положить голову на колени. Приползти ошалевшим от ужаса животным, волком, вышедшим из леса к извечному врагу – Алиса и была моим вечным врагом, – человеку, чтобы тот вытащил кость из пасти. Чтобы Алиса вытащила ее из меня. Чтобы она, если смягчится, погладила ее, отогнав давление всех атмосферных фронтов. Алиса. Женщина-девочка, женщина-подросток, вечно с фигурой 14—летней. Она всегда была удивительно сильной и оставалась в прекрасной форме до самого конца, хотя принципиально не признавала никаких физических упражнений, оскорбительно вслух для меня, – и еще миллионов посетителей тренажерного зала по всему миру, – утверждая, что все это пустое времяпровождение для неудачников.

Ничтожеств, не готовых смириться с Данностью, говорила она, ухмыляясь.

Моя же жена с Данностями никогда не спорила. Она не опровергала теоремы и не пыталась доказать их новым, необычным способом. Она просто была творцом. Она создавала весь этот мир: она придумывала аксиомы, а уж те формировали мир вокруг нее. И вокруг всех, кто окружал Алису.

Она вертелась в центре мира, как Земля Аристотеля.

Но грела меня как Солнце Коперника. И дело было вовсе не в моем призвании, в чем кстати, я не уверен и не был уверен до сих пор. Просто Алисе, – как она говорила, – шел мой аристократизм. О чем ты, говорил я. Все чего я хочу, сидеть в национальной библиотеке с высотой потолков 15 метров, и, чувствуя себя последним обитателем планеты, писать посреди 5 рядов из 120 пустых столов.

Это и есть аристократизм, милый, отвечала она.

Это и есть аристократизм, сидеть в своей сраной библиотеке, ничего не делать и карябать что-то там на пергаменте, глядя, как в окнах полыхает Рим, как его громят варвары, говорила она.