Вырвавшийся парус хлопал и мог быть в любое мгновение сорван ветром. Кормчий и его люди бросились его закреплять. Барсилай дождался, пока они закончат, и повернул корабль так, чтобы ветер дул в корму. Он знал, что Бродяга не долговечен и редко охватывает большие расстояния, поэтому и решил развить большую скорость, «убегая от шторма».
Судно вонзилось носом в волны, водяной вал хлестнул палубу. Кормчий заорал так, что на миг перекрикнул грохот волн.
«Ори, – думал Барсилай. – Зато мы еще живы».
Корабль несся, подгоняемый ветром, с опасной для себя скоростью. Но Барсилай хорошо знал эти места. Плывя почти в слепую, ориентируясь по своему чутью, он чувствовал, что переломил Бродягу.
В трюме все ждали, что судно вот-вот разнесет в щепы, однако этого не произошло. Зато мало-помалу шторм выдохся и стал стихать. Рабы не знали, что корабль уцелел благодаря Барсилаю. Корабельный кормчий не пытался ему прекословить, отлично понимая, что только так можно спасти судно.
Утром, когда ослабевший ветер был уже не опасен, кормчий подошел к пленнику. Тот угрюмо глянул на свои закованные в цепи ноги и лишь кивнул ему. Оба стояли и не произносили ни слова.
– Разреши мне до гавани жить на палубе, – вдруг попросил Барсилай.
Кормчий немного подумал, потом утвердительно кивнул.
С того дня Барсилай остался наверху. На ночь его запирали в каморку, остальное время он прохаживался по палубе, звеня своей цепью. Сюрикен видел его всякий раз на прогулке и замечал, как изменился кормщик. Словно проснулась в нем прежняя свирепая жажда жизни. И не было уже в его взгляде тоски, а только азартная решимость человека, борющегося с самой судьбой и всеми богами.
Разговаривали они мало: Барсилай все больше держался в стороне от рабов. Теперешнее его положение отделило и без того необщительного и настороженного кормщика от товарищей по несчастью глубокой пропастью, преодолеть которую никто не стремился.
Иные уже поглядывали на кормщика с завистью и раздражением. Поговаривали, что такого опытного моряка наверняка в гавани выкупят свои корабельщики или даже что его оставят на судне матросом.
Впрочем, они ошибались. Кормчий пиратского корабля скорее дал бы отрубить себе руку, чем оставил на судне Барсилая. Инстинктивно он чувствовал силу моряка и испытывал к нему смешанное чувство страха, неприязни и, вместе с тем, тайного уважения. Останься Барсилай на корабле – и власти кормчего рано или поздно пришел бы конец. Кормчий это понимал. И с опасением следил за пребыванием на палубе голубоглазого чужака, которого он с легким сердцем отправил бы в трюм, если бы было можно. Но боялся кормчий, что так он вызовет озлобление матросов. О, он хорошо видел, какими собачьими глазами смотрели они на морехода во время шторма, и небезосновательно подозревал, что эта стая может сменить вожака.
Однако Барсилай не пытался ни переманивать на свою сторону команду пиратского корабля, ни, тем более, устраивать на судне бунт. Наоборот, он нарочито держался поодаль от всех, его внимание, казалось, было поглощено только морем. Он по долгу останавливался взглядом на завораживающей ряби волн и словно переносился воспоминаниями в дни своей свободы.
Но вот однажды Барсилай нарушил свое обыкновенное одиночество. Проходя по палубе, он остановился около Сюрикена, и облокотился на борт. Некоторое время он молча смотрел на море, а потом заговорил, едва повернув к Сюрикену голову:
– До Тихой Гавани еще дня три, не больше. Сегодня ночью мы должны пройти мыс Ахитон, ближе к земле, думаю, больше не подойдем – слишком опасно.
Он прищурился на горизонт.
– Дам я тебе, брат, одну вещицу… Без нужды ее не показывай, но людям, у которых встретишь такую, можешь смело доверять. Сложи-ка руки на коленях, – с этими словами Барсилай как бы невзначай хлопнул караванщика по плечу.
Сюрикен почувствовал, как скользнуло что-то железное вниз по коже, под рубахой, скользнуло, и упало в ладонь.
– Прощай, – тихо и серьезно сказал Барсилай. – Вряд ли ещё свидимся.
Усмехнулся в бороду и отошел, повернулся спиной. Сюрикен украдкой глянул на барсилаев подарок: вроде – монета, только с дыркой. Оберег, должно быть. Он спрятал монету и обернулся: сидевшие позади ничего, кажется, не заметили. Спустя некоторое время надсмотрщик погнал их обратно в трюм.
Ночью Сюрикен задумался: отчего это кормщик с ним попрощался? Или знал, что больше их не станут выпускать наверх? Или задумал что? Надо было спросить у Барсилая. Если тот собирался сбежать на пристани, пусть взял бы его в товарищи – Сюрикен мог бы помочь справиться с кем-нибудь из надсмотрщиков… Нет, кормщик не станет этого делать, не станет посвящать его в свои планы. Барсилай – одиночка, если что задумал, сделает сам.
Сюрикен слушал, как скрипел корабль, и бились о его клепаные бока волны. Он думал о матери. Вспоминал её, вспоминал Лаилин…. И чувствовал, что никогда не увидит ни их, ни Ро, ни степи, ни алых маков. Ему сделалось тоскливо и тяжело на душе. Через три дня – Тихая Гавань, сказал Барсилай, через три дня он будет в чужой стране, – а что там? Рабство и смерть… Бежать! Дождаться земли и бежать…
Утром наверху, как показалось Сюрикену, чужеземцы лаяли громче обычного. И люк открыли только для того, чтобы бросить твердые как камень лепешки и воду в мехах.
– Спроси, отчего они нас не выпускают, – толкнул Рекша старого Акирхата, знавшего язык пиратов.
Старик перевел ответ: сегодня и до самой Тихой Гавани никто не поднимется на палубу. Ночью, говорят, кормщик Барсилай умудрился открыть дверь своей каморки и прыгнул за борт.
– Утоп? – спросил Рекша.
– В кандалах далеко не уплывешь, – флегматично заметил Акирхат.
– Теперь уж, наверное, сидит на пиру у Морского чёрта и лапает его девок, – молвил Рекша с мрачным удовлетворением. – Эх, знал я, что он бешеный! Такого да разве цепью удержишь?
Сюрикен молча откинулся к стенке, перед глазами у него стоял улыбающийся кормщик.
«Иди ко мне, – говорил он. – Видишь, смерть совсем не страшная. Гадалка предсказала верно: я теперь навсегда останусь в море».