Когда в 1830 году рабочий принимал решение сдохнуть от голода, это означало, что ему в голову вбили: он умирает за прогресс. Он отдал жизнь за прогресс в мире машин, за механический рай, и именем этого рая он теперь готов укокошить других. Да, может быть, изменился музыкальный инструмент, но мелодия все та же!
Я пришел сюда не затем, чтобы кого-то в чем-то наставлять. К элитам я не обращаюсь — меня от них уже тошнит. Точнее, я обращаюсь к элитам, но лишь в качестве скромного представителя миллионов простых людей, которых я хорошо знаю — ведь я один из них. Да, я один из них, и вам не уговорить меня считать иначе; я один из середнячков. Но я принадлежу ко все более редко встречающейся разновидности середнячков: я — середнячок, сохранивший за собой свободу; середнячок, которого пропаганда еще не приучила прыгать через все предлагаемые ею обручи. Середнячок побаивается техника; середнячок перед техником — все равно что дрессированный пес перед дрессировщиком. Но я не поддаюсь дрессировке, я отношусь к прямоходящим. Я прямоходящий человек! Не претендую на то, чтобы выступать от имени избирателей. Избиратели выдрессированы для исполнения цирковых номеров. А цирковых площадок существует немало! Центральный французский цирк вчера назывался так, а сегодня называется сяк — какое это имеет значение? Избиратели выдрессированы для исполнения цирковых номеров. Но все же в каждом избирателе есть что-то человеческое, вы не находите? Ну вот, как раз от имени этого человека я и выступаю, или, по крайней мере, от имени того немногого, что от этого человека осталось. Людей я знаю получше, чем их знают техники, ведь дрессировщик знает дрессируемое им животное только с двух сторон: его страх и его голод. Я знаю людей получше, чем они. На страницах моих книг запечатлены живые люди, а если столь уверенные в себе техники попытаются последовать моему примеру — в большинстве случаев из этого выйдет полная нелепость.
Нет, я вовсе не утверждаю, будто они только и умеют, что пользоваться людьми в своих целях. Среди них встречаются и такие, кто полагает, будто любит людей; на самом-то деле они в них любят самих себя, идею, во имя которой они всегда готовы принести этих людей в жертву. Они предстают перед человеком со всеми своими приспособлениями, статистическими выкладками, тестами и психологическими методиками, будто другие техники — перед стихотворением Бодлера. Закончив же свою работу, эти бедолаги вдруг видят какого-нибудь подростка пятнадцати лет, которого, может, только что заставили пересдавать экзамен на аттестат зрелости, но который получил от Бога божественный дар поэзии. Он открывает глаза, созерцает, и в мгновение ока божественное стихотворение — разрезанное педантами на маленькие кусочки — чудесным образом складывается из этих разрозненных фрагментов и принимается петь на радость своему другу.
Увы! Я думаю о словах Иисуса, исполненных тайны и пронзительности: «В те времена окажутся ли среди вас мои друзья?» Несомненно, близок тот час, когда человечество, сделавшись пассивным объектом лабораторных исследований, подобно кроткому животному в руках вивисекторов, сможет насчитать все больше и больше спасителей с обагренными кровью руками — и ни одного друга!
До сей поры человечество являлось жертвой множества экспериментов, но в прошлом эксперименты эти носили эмпирический характер — их придумывали на скорую руку, иногда они противоречили друг другу. Теперь же оно впервые входит в превосходным образом оборудованную лабораторию, снабженную всеми техническими ресурсами; есть опасение, что выйдет оно отсюда безнадежно искалеченным. И тогда сотрудники лаборатории вытрут руки о свои алые блузы; и всему придет конец. Я имею полное право понаблюдать за деятельностью этой лаборатории. Лаборанты утверждают, что полностью уверены в себе. Но так ли они уверены в том, что именно распростерто на их операционном столе? А может, человек — не совсем то, что им кажется? А может, их определение человека в один прекрасный день будет опровергнуто или скорректировано? Вот, к примеру, они считают человека работящим животным, подчиненным детерминизму всего сущего и в то же время способным неограниченно совершенствоваться. А что, если человек и впрямь создан по образу и подобию Божию? Может, в него заложена какая-то толика — ну пусть совсем небольшая — свободы; к чему же тогда приведут все эти эксперименты, как не к повреждению основополагающего органа? А что, если в человеке заложен принцип саморазрушения, эдакая таинственная ненависть к себе самому, которую мы именуем первородным грехом; техники не преминули обратить на него внимание, ведь этот принцип объясняет все самые страшные разочарования в истории. Правда, они приписывают этот грех не человеку, а дурной организации мира. А ну как они ошибаются? А что, если неправедность соприродна человеку и всякое притеснение лишь усиливает ее дурное воздействие? А что, если человек может реализовать себя только в Боге? А что, если ампутация Божественного начала в человеке — или по меньшей мере его систематическое атрофирование вплоть до такого состояния, когда оно, иссохшее, само отпадет от тела — как какой-нибудь орган, в котором более нет циркуляции крови, — обратит человека в свирепого зверя? Или, что еще хуже, в зверя навечно одомашненного, ручного? Или, наконец, зверя с признаками аномального поведения?