Выбрать главу

Стали знакомиться. Повар Саша был искренне рад соседу, аж светился от радости, но это не помешало ему, между прочим, пока знакомились, затолкнуть в топку еще пару поленьев, так стремительно, что Щербин даже пикнуть не успел супротив.

Еще зимой работавший поваром в одном из питерских ресторанов — цыплята табака, лангеты, бифштексы, биточки, бефстроганов из говядины, люля-кебаб — Саша прибыл на остров впервые. И за романтикой, а не за деньгами, потому как в глубине души повар… являлся поэтом. Поначалу, по его собственным словам, он писал стихотворения о любви и верности для девиц легкого поведения: но и без стихотворений те позволяли повару тискать себя на скамейках в темных аллеях. Вскоре, однако, насытившись доступными девицами, повар решил писать для недоступных. Ну и для вечности тоже. Наговариваемые Сашей вирши про вечную любовь в аккуратные дамские уши, конечно, завораживали и, отчасти, возбуждали девиц, но не били их наповал. А повару хотелось, чтобы били, и он мучительно искал в себе эти убойные стихи и все никак не мог найти, страдая от несовершенства. Но однажды его осенило: для того чтобы писать убойные стихи, нет ничего действенней, нежели опасное путешествие в африканские джунгли или… за Полярный круг.

Высокий, сложенный как геркулес, голубоглазый парень с опытом работы на кухне большого ресторана, не требовавший ничего, кроме романтики, сразу понравился прижимистому, любящему вкусно поесть Черкесу, и тот оформил поэта поваром к себе в полевую партию.

Саше еще не было и тридцати, и это был работящий, доброжелательный молодой человек без вредных привычек, если, конечно, не считать оной — ежедневное стихосложение после нуля часов и порой до самого утра.

Свои рожденные за Полярным кругом стихотворения повар начисто пере­писывал на тетрадный лист и, вложив его в конверт с адресом одной из московских радиостанций, где после полуночи имели идиотскую привычку читать в микрофон вирши о любви всех, кому не лень писать, посылал письмо с очередным вертолетом на материк, надеясь однажды ночью услышать в эфире свои творения.

Появившийся в палатке сосед, да еще, кажется, ученый, оказался истосковавшемуся по слушателям повару очень кстати. Поздним вечером, после всех кухонных дел, Саша разбудил дремлющего поверх спальника Щербина и, без прелюдий выяснив его предпочтения в литературе вообще и в поэзии в частности (сам повар любил слепого поэта, но не Гомера, а Эдуарда Асадова и еще кое-что из советских поэтов, писавших о любви на скамейках, в парках и при луне), заявил, что намерен прочитать ему, первому, только что завершенную главу из своей поэмы о любви, предупредив Щербина, что поэма острая («Гораздо острее „Евгения Онегина“!»), потому что писать в нынешние времена так, как писали в девятнадцатом веке, нельзя, что теперь надо делать это емче, короче, конкретнее и, по возможности, не избегая эротизма.

Не дав Щербину и слова сказать, повар тут же принялся читать из тетради, все повышая градус звучания, распаляясь любовными переживаниями героев, читать, как и следует читать вирши о любви — с трагическими паузами и с завываниями. Речь в поэме шла о Степане и Татьяне, между которыми было чувство, некогда попранное изменой легкомысленной Татьяны. С первых же завываний повара Щербин понял, что попался как кур в ощип и теперь ему придется дослушать поэму до конца, изображая на физиономии благожелательную заинтересованность и мучительно страдая от осознания простой истины: изголодавшийся по слушателю поэт не выпустит его из своих лап до тех пор, пока не дочитает все до конца.

«Ожиданье, ожиданье. Ожиданью нет конца, — начал декламировать повар, — для счастливого свиданья нужно срочно молодца!»

Щербин вытаращил глаза, беспомощно озираясь по сторонам, словно рядом был еще кто-то, прятавшийся прежде под шконкой, кто мог бы сейчас вылезти из-под нее, весело хлопнуть Щербина по плечу и сказать, что все это — лишь розыгрыш, и что после этой прелюдии повар прочтет им стихи Блока, Пастернака и Арсения Тарковского. Но рядом с Щербиным сейчас не было никого, кроме проклятого поэта, на щеках которого уже алела заря вдохновения, а в глазах посверкивали звездочки безумия.