Надежда поднялась с топчана. Этот бред было тяжело слушать, хотя бородач вовсе не издевался над ней, напротив, говорил о чем-то важном, по крайней мере для него.
—Нет, подождите, Надя, — взмолился бородач и вытащил из тумбочки такой же снимок. — Вот еще один. Он сделан через несколько дней после.
Надежда посмотрела сначала на один, потом на другой и, вежливо улыбнувшись, воззрилась на бородача: ну и что?
—На этих снимках нет вашего отца, то там есть одно маленькое различие. Вот, видите? — грифелем простого карандаша бородач указал на что-то возле прямоугольников палаток полевого лагеря. — Это трактор. Т-100, «сотка». Повторяю, снимок сделан на следующий день после… А вот этот — еще через несколько дней. Видите здесь «сотку»?
—Нет, — сказала Надежда и уставилась на бородача: лицо того раскраснелось.
—И я — нет! И что это значит? А то, что он там. Ваш отец на острове. Никто тут мне не верит. Но он — там. Не время ему было уходить…
Хмурясь и улыбаясь одновременно, Надежда смотрела на бородача и не могла ему не верить. Ну конечно, должен же был кто-то на острове завести эту самую «сотку» и куда-то на ней уехать?! Конечно, это он, медведь. Ее медведь (так она называла отца в детстве). Вот и сердце ее сладко ныло, словно подтверждая это.
—Ему нужно было остаться на острове, посидеть там немного, и непременно — в одиночестве, чтобы свобода в нем задышала. Весной вы там с ним встретитесь. Ведь вы полетите весной на остров, да?
—Да, — неожиданно для себя пролепетала Надежда.
—Жизнь в полноте — это ведь и счастье, и горе, и радости, и болезни, и черное, и белое. Мы же хотим от жизни только полную чашу счастья. Но это против замысла, против законов природы. Есть день и ночь, есть лето и зима, есть зной и холод, есть, наконец, жизнь и смерть. И человек не может, не должен жить только наполовину, одними только наслаждениями, радостями. В горе, в болезнях, даже в лишениях для него огромный смысл. И всё, что нам выпадает, даже трагедии и болезни, нам необходимо. И не столько для испытания нас, сколько для вызревания в нас главного, того, что и есть мы. И всё, на первый взгляд, ужасное, жестокое — лишь горькое лекарство, средство для придания нам прочности и чистоты. Человек плачет, стонет, жалуется, а надо бы радоваться. Ну гниет тело, ну кровоточит, а ведь в это время душа из-под костей лезет и уже себя чувствует. Человек привык жаловаться: Бог жесток, несправедлив — а Он милостив. Он иного из нас в миг лишает и здоровья, и богатства, и положения в обществе, потому что все это, тленное, и не имеет ни веса, ни значения, ни смысла, ни цены там, куда приведут человека потом. Только невесомое наше и не ощущаемое имеет там и вес и значение. И оно, неощущаемое, невесомое, будет там покрепче любой вещи здесь, на земле. Для каждого его собственная судьба — благо. Преломить плоть, чтобы освободить дух… Моя ли, ваша ли душа — это ведь всё принадлежит Ему, — бородач замолчал, с растерянной улыбкой всматриваясь в Надежду: понимает ли та его? — и Он хочет вернуть себе это сверкающим. А все наши слезы, жалобы, мольбы о лучшей доле — детские капризы для Него. Ну потерпи, говорит Он каждому! Ты ведь хочешь жизнь вечную? Так неужели твои жалкие страдания стоят Моей вечности?!
Уже стоя у открытой двери комнаты, Надежда обернулась к бородачу, прятавшему снимки в тумбочку.