Выбрать главу

— Три дня как бежал… Немцы есть в деревне у вас?

— Стоят, паразиты…

— Много?

— Двенадцать человек. С машиной.

— А партизаны, не знаешь, есть здесь где?

— Откуда ж мне знать…

— А до наших, до линии фронта далеко?

— Ой, далече…

Гривцов вдруг почувствовал приступ слабости, голова закружилась, он покачнулся и сел на землю. Должно быть, лицо его побледнело, потому что женщина посмотрела на него с жалостью, вздохнула и промокнула глаза уголком платка.

— Далеко до вашей деревни?

— Версты три.

— Принеси поесть, а…

— Сегодня не могу. Детишки у меня… И в лес идти второй раз если — немцы заметят, подозрение будет…

И Гривцов увидел, что лет-то ей немного. Может, на несколько лишь больше, чем ему… Несладкая, видать, жизнь-то, что чуть не старухой выглядит…

— Ладно, — сказала она, подумав, — иди со мной.

Он поднялся, с удивлением чувствуя, что дрожат ноги.

Они шли с полчаса, пока не выбрались через заросли к обвалившейся от ветхости охотничьей избушке.

— Вот здесь жди меня, — велела она. — Завтра с утра приду. Напиться захочешь — ручей рядом.

Он следил из окна, сидя на чурбаке, как она уходит в своем выцветшем платке, тяжелой крестьянской поступью, потом лег на полусгнившие нары, подумал, слез, забился под нары на пол, поглубже, чтоб было его не заметить, если кто войдет, закрыл глаза и от слабости потерял сознание.

Она пришла через сутки и из своей корзинки достала из-под листьев укутанный в тряпицу каравай свежеиспеченного хлеба. Хлеб пах головокружительно. Гривцов вдруг подумал о голодных детишках, ждущих ее дома, в разоренной войной избе, о мужике ее — есть он еще где на свете, нет его?.. — о хлебе этом, взятом от собственных детей, и от голода, жалости и слабости вдруг заплакал.

— Оголодал, милый, — сказала женщина. — Как звать-то тебя?

— Андреем, — сказал он, дрожащей рукой ломая краюшку.

— Много не ешь сразу… Тяжело животу будет. Дня на три растяни. На третий день, может, придет к тебе кто… Про меня — молчок, понял?..

Она повернулась и быстро исчезла.

Три дня в избушке он ломал себе голову: пришлет она к нему партизан? Или еще что-нибудь непредвиденное с ним стрясется? И что делать, если никто не придет? Пробираться на восток?

По ночам примораживало, октябрь наступил, и он дрожал в своем жалком тряпье.

Трое суток прошли. Хлеб был съеден до последней маленькой крошки. Гривцов решил ждать еще сутки, а следующей ночью идти на восток.

Он не спал, когда услышал в лесной темноте у крыльца тихие шаги. Негромкий уверенный голос приказал:

— Кто тут есть? Выходи!

— Ребята! — сказал Гривцов. — Я свой, ребята!

— А вот посмотрим сейчас, какой ты свой…

Луна светила вовсю, бросая на поляну причудливые зубчатые тени сосновых вершин. При ее свете трое придирчиво исследовали Гривцова, похлопали, обыскали.

— Из лагеря, говоришь, бежал? — с издевкой произнес тот, кто приказал выходить, хотя Гривцов еще ничего не говорил. — А вот сейчас проверим, из какого такого лагеря.

— И отправим обратно, — пообещал хриплый бас. В руках обладателя баса был короткий немецкий карабин.

«Полицаи? Неужели продала? Или проверка, провокаторов боятся? Не шлепнули бы под горячую руку…»

— Закурить дайте, ребята, — попросил Гривцов.

— Курить у самих нема, — ответил третий, по голосу — совсем мальчишка.

«Тогда — не полицаи. Те должны от немцев курево получать».

Допрос был краток.

— Когда бежал?

— Шесть суток назад.

— Где сидел?

— Аэродром обслуживал.

— Немцев обслуживал, сволочь… Что делал?

— На бензозаправщике.

— Как бежал?

— Рванул через шлагбаум.

— Почему не пристрелили?

— Стемнело уже. Били по скатам. Я выпрыгнул на повороте — не заметили.

— Почему не гнались?

— Бензозаправщик на мост влетел, рухнул и взорвался. А я — ползком к реке, и вплавь.

— Складно врешь.

— Да не вру я, ребята! — взмолился Гривцов.

Басистый с карабином мирно прогудел:

— Ладно… Брось ему душу мотать, Яшка. Все сходится ведь.

Яшка возразил:

— А руки я ему все-таки свяжу!

К утру Гривцов увидел партизанский лагерь.

В его представлении партизанский отряд был чем-то вроде усиленной отдельной роты, напичканной подрывными средствами. Партизанский отряд оказался: два десятка человек, в возрасте от пятнадцати до пятидесяти, одетых кто в нашу форму, кто в немецкую, кто в штатское. Столь же пестрым было вооружение: от крупнокалиберного авиационного пулемета Кольта, добытого не иначе как с нашей сбитой «Аэрокобры» или «Тандерболта», до обшарпанного обреза, сделанного из трехлинейки еще в гражданскую войну, вероятно. Лица небритые — а чем особенно-то побреешься? Отношения не военные, а скорее, какие-то домашние: «Петька, вали в караул — сегодня твоя очередь! — Почему я! — Давай-давай!»