Все здесь казалось ему сейчас каким-то обветшалым, старым: и потемнелый паркет, уже истертый, и деревянные панели стен, кое-где подновленные. Разве раньше посмели бы подновлять подкрашенной фанерой, которая заметно отличается? И даже персонал в своих особой чистоты, голубеньких халатиках, сестры с табличками на груди, как делегаты какого-нибудь конгресса или симпозиума, даже они не казались такими, как прежде, обходительными: поразболтались, все как-то разбалтываются.
В укромном месте, очистив, съел он апельсин долька за долькой, восполняя потерю крови, — сухость во рту была ужасная. И, пока ел, опустив глаза, вспомнилось, слышал он когда-то, что священники служат натощак, не выпив даже глотка воды, так душа очищается, возносится к Богу. И у него слабость сейчас была такая, что душа вот-вот вознесется.
Его направили делать послойный снимок печени, там у него болело, сбывались худшие его предположения. А тут еще дни стояли какие-то беспросветные, не поймешь, утро ли, вечер. То снег сыпался, то переставал, и все так же низко над домами зимнее небо, а солнце как будто и не всходило, по целым дням сидели при электричестве, не успеешь оглянуться, за окнами уже вечер.
В назначенный день Евгений Степанович ожидал в кресле своей очереди. Это был первый, даже, как ему показалось, полуподвальный этаж, в особой тишине, в разреженном запахе озона чуть слышно жужжали мощные аппараты, повсюду мощные двери, а в холле стоял большой аквариум с зелеными водорослями, и маленькие черные рыбки плавали там, присасываясь ртом к кормушке. От электрической подсветки сквозь водоросли лицо больного, сидевшего в другом кресле, было зеленым. Когда-то, наверное, тоже впервые пришел сюда свежий, а теперь — исхудалый, виски запали, влажно поблескивают от этого света белки глаз, худые кисти больших рук нервно шевелят пальцами на подлокотнике. И то и дело порывается встать на тощие ноги, убежать, что ли, хочет от неминуемого, от чего никому еще убежать не удавалось. Но так же, как плавали, плавают и будут плавать рыбки в аквариуме…
Евгения Степановича вызвали первым. Его уложили на стол, и стол этот вдвигали в аппарат, голос сверху командовал в темноте — дышать, не дышать, — и снова жужжало, а за стеклянным экраном в другой комнате склонились над чем-то две белые врачебные шапочки, два плохо различимых лица. И снова его выдвигали, вдвигали, поднимали, он лежал, распластанный, и чем дольше это продолжалось, тем меньше оставалось надежды. Наконец зажегся свет, по трансляции ему сказали: одеваться, — вошла медсестра.
— У вас все хорошо.
Он посмотрел на нее строго.
— А почему же так долго продолжалось?
— Снимок послойный, по слоям. Сначала один слой, потом другой…
Для верности Евгений Степанович уточнил:
— Это японский аппарат?
— Нет, американский.
Он вышел. И тут же нервно поднялся с кресла зеленый больной. Не встречаясь взглядом, Евгений Степанович прошел мимо: он — со своей судьбой, тот со своей судьбой. Ему подали в гардеробе дубленку, шапку. Одевшись, не застегиваясь, вышел на крыльцо. Внизу стояли машины, падал снег. Евгений Степанович вздохнул полной грудью морозный воздух, на всю глубину просвеженных легких вздохнул, почувствовал и там приятный холодок. И словно впервые увидал мир вокруг себя: какой светлый, мягкий зимний день сегодня, и снег ложится крупными хлопьями, прямо новогодний снег, и воздух какой вкусный. Он стоял, дышал, словно заново родившись, и — странная вещь — нигде ничего не болело. Подвигался, застегиваясь. Нет, мы еще поживем. Не болит. И легко сбежал вниз к машине, которая все это время ждала его.
В Комитете груда дел накопилась, груда бумаг. Он отобрал срочные, среди них — список труппы, отъезжающей на гастроли за рубеж. Молодой человек, взятый на место Панчихина, так же, как тот, бывало, дисциплинированно стоял справа от стола. Одна фамилия в списке насторожила, что-то с ней связано. Евгений Степанович посидел с закрытыми глазами, и вдруг вспомнилось ярко: лет восемь назад, тогда еще, кажется, в Театре сатиры смотрел он «Доходное место», и вот этот артист, в ту пору молодой, произносил свой яростный монолог против доходных мест и так разошелся, что пот брызгал с лица, когда он встряхивал волосами, казалось, добрызнет до второго ряда, где сидел Евгений Степанович. Подумалось тогда: этот разнесет, дай волю таким, камня на камне не оставят. И вновь обретшей силу, недрогнувшей рукой Евгений Степанович жирно вычеркнул его фамилию из списка.
Вечером, зажав в кожаной перчатке свернутый поводок, он гулял с Диком. В подъезде не работал код, а кнопка лифта на нижнем этаже была вся закопченная, опять мальчишки поджигали спичками.
«Безобразие! Надо сказать Елене, чтоб завтра же потребовала исправить и восстановить». А еще два дня назад, заметив, что боковое стекло двери подъезда выбито, осыпалось под ноги, он переступил и мысленно махнул на это рукой: пусть рушится. Теперь все вновь обретало в его глазах и цену, и смысл.
За высокой сеткой посреди двора, на хоккейной площадке, под гирляндой электрических лампочек носились по льду мальчишки с клюшками, пушечными ударами била шайба в деревянные борта. Дик пугался, терся о его высокие меховые ботинки, отбегал, возвращался, и Евгений Степанович, похаживая, постегивая себя поводком по лампасу тренировочных штанов, чувствовал себя исцелившимся и духом, и телом.
Глава XVIII
Был особый смысл и особое значение в том, что первоначально премьеру назначили на 21 января: ленинская тема, подарок к дате. На это и выманивали Леонида Ильича, и он, заядлый болельщик, пожертвовал хоккейным матчем, отменил матч «Спартак» — ЦСКА, которого ждали телезрители, не говоря уже о тех, кто купил билеты на стадион. Высочайшее посещение в такой день могло быть приравнено разве что к возложению венков к Мавзолею, и уже самим этим фактом спектакль заранее был обречен на успех, а там и Государственная премия, а может, и повыше… Ведь ленинская тема.