— Эге, здоров! — приветствовали они меня. Потом заметили мой оплывший глаз и обрадованно добавили: — Циклоп!
— Вечер добрый, упыри, — заученно отозвался я.
— Че, набил вчера морду кошаку?
— Набил.
— А у самого фингал под глазом?
— Подумаешь, фингал. На кошаке вообще живого места не осталось, просто под пятнами не видно.
— Уважаем, — сказали рабочие. — Выпить хош?
— Нет, — ответил я, — не хочу.
— Не компанейский ты какой-то.
— Я очень компанейский. Только компания мне сейчас нужна другая.
— Опять, что ль, к дрессировщице?
— К укротительнице.
— А какая, бляха, разница?
— Большая. И потише об этом орите.
Рабочие покачали головами.
— Ты не прав, циклоп. Тебе мужики выпить предлагают, а ты с бабой пить идешь. С бабой не пить надо, с бабой надо…
— Вас забыл спросить, чего мне надо. Расступитесь, теоретики.
Я двинулся дальше по коридору, свернул и постучал в дверь гримерки.
— Заходи, солнышко, — певуче ответил Люсьенин голосок.
Солнышко вошло. Люсьена стояла, положив руку на спинку кресла. На ней снова был японский халат, на сей раз нежно-абрикосового цвета, расшитый белыми птицами. На гримерном столике стояли две вазы с моими букетами — вчерашним из пяти багровых роз и сегодняшним из семи алых.
— До чего же ты красива, — сказал я.
— А ты и в самом деле похож на солнышко, — улыбнулась она. — Лучи во все стороны и пятно под глазом.
— Тогда держи эликсир из протуберанцев. — Я достал из сумки бутылку и поставил на столик рядом с вазами.
Люсьена снова улыбнулась, затем нахмурилась.
— Мне не нравится, что ты на меня тратишься, — сказала она. — Каждый день розы, коньяк.
— Тебе бы понравилось, если б я пришел с пустыми руками?
— Мне бы понравилось, если б ты не ввязывался в нелепые ситуации. Откуда этот синяк под глазом?
— Ударился о стрелу подъемного крана.
— Что?
— Шел к тебе с цветами, подпрыгнул от радости до небес, а тут этот кран на полпути…
— Руки покажи.
— Они чистые.
— Покажи, кому говорю.
Я протянул ей руки. Она поглядела на покрасневшие костяшки моей правой руки и хмыкнула:
— Молодец. Ты еще и подраться с этим краном успел. Что за ребячество, честное слово. Взрослые мужчины так себя не ведут.
— Странные люди эти взрослые мужчины, — сказал я. — Они не дерутся, не дарят женщинам цветы, не приносят с собой коньяк и вино. Чего еще они не делают?
— Ты сумасшедший, — заявила Люсьена. — И меня сумасшедшей сделал. Знаешь, я еще никогда в жизни не выступала так, как сегодня.
— Это упрек?
— Конечно, дурачок. Иди сюда.
Честно говоря, я не помню, как наш поцелуй разразился всем этим фейерверком — цветными пятнами, которыми поплыла гримерка, наглой мордой луны в окне, ноющими пружинами дивана, глухим рычанием ревнивой леопардихи за стеной и нашей собственной полублаженной невнятицей. За окном начало сереть.
— Слушай, — проговорила Люсьена, — какая же я дура. Ты ведь, наверно, голодный?
— Я всегда голодный, — ответил я.
— Перестань дурачиться. Я тут целое блюдо бутербродов приготовила. Давай поедим. Ты любишь бутерброды?
— Больше всего на свете. Я даже когда в милицию попадаю, первым делом требую блюдо с бутербродами, а только потом адвоката.
Люсьена встала и направилась к журнальному столику. Свет из окна, скользнув по ее коже, приклеился к ней серебристой каймой. Люсьена взяла со столика небольшой поднос, на котором лежали тонко нарезанные бутерброды с колбасой и сыром, и вернулась в постель.
— Держи, — сказала она.
Мы взяли по бутерброду и принялись жадно есть.
— Знаешь, — сказала Люсьена, — мне почему-то нравится есть голой. А тебе?
— Очень, — кивнул я с набитым ртом. — Обожаю есть голым. Меня за это восемь раз из ресторанов выгоняли.
— А давай выпьем коньяку?
— Давай.
— Не вставай, я сама.
Она принесла бутылку, пару стаканов и плеснула понемногу коньяку в каждый.
— За что выпьем?
— Давай за нас.
Мы чокнулись и выпили.
— А ты правду говорила, — сказал я, — что все мужчины после прощания с тобой спивались?