Половину из них Министр люто ненавидел, а вторую усиленно терпел.
Из совместная жизнь протекала в размеренном темпе. Никаких скандалов, мелких неурядиц или жалоб на что-либо. В какой-то период времени Сьюзен даже рисовала картины. Те же нелепые репродукции признанных гениев. Ей не хватало фантазии создать что-нибудь свое. Она открыто признавала свой недостаток и продолжала искренне улыбаться. Мастерс подсознательно корил ее за подобное признание собственной заурядности. Их разделяла огромная пропасть гордыни, спеси и самомнения. Но Секретарь не брал ее для воспитания высоких эстетических чувств. Он же не чертов Пигмалион. Ему вполне хватало вечерних обсуждений фильмов о величайших художниках и книг с их грустными историями. Сьюзен была восторженной, чрезмерно эмоциональной и чувствительной к чужому трагическому финалу. По этой причине, когда врачи обнаружили у нее злокачественные опухоли обеих почек, она ни разу не заплакала. Ни разу не пожаловалась на невыносимые боли. Кто бы мог подумать, что она окажется сильнее и будет улыбаться до самого конца.
Дуайт воспринял этот удар совсем иначе. Он перестал появляться в офисе и перевел всю работу на телефоны, чтобы оставаться дома, в соседней комнате. Мужчина часто выходил из их бывшей спальни, теперь оборудованный под палату для индивидуального ухода с двумя медсестрами и одним врачом на выезде, дабы не присутствовать при приемах лекарств и процедурах. Он хотел оплатить лечение в дорогостоящих клиниках, но смысла не было. Рак прогрессировал так быстро и беспощадно, что за месяц ее и без того стройное тело превратилось в набросок людского силуэта с выпирающими костяшками и ссохшейся кожей. Наблюдать за этой агонией – значит брать на себя часть боли, делить одно мучение на двоих. Привыкший к холодной надменности Дуайт хорошо справлялся с обязанностями незримого проводника, но внутри-то разрывалось сердце.
Или его остатки.
В последние дни она едва находила в себе силы для бесконечной болтовни о мелочах. Губы уже не слушались ее, а глаза непроизвольно закрывалась на долгие минуты беспокойного сна. Тогда, потеряв возможность ясно выражать мысли, а значит – существовать в своем маленьком мирке, Сьюзен позвала мужа к себе и попросила о последнем одолжении. Она никогда не просила его о чем-либо. На фоне всего пережитого мизерная просьба о прекращении страданий выглядела как заключительное серьезное решение в ее жизни. После этого, легко добившись согласия от сутками не спавшего Министра, женщина протянула к нему свои костлявые пальцы и поднесла к сжатым мужским губам, чтобы разгладить их и оттянуть в жалком подобии улыбки. Ведь она сама всегда улыбалась. До самого конца. “Тебе так больше идет”. Ее последние слова перед спасительным сном забвения, забирающим всю боль. Поднявшись со стула, Мастерс потратил несколько часов на подготовку: отослал изумленных медсестер, пытающихся сопротивляться, переоделся в невзрачный костюм, который был на нем в их первую встречу, и сел за пианино в зале, чтобы сыграть свою любимую симфонию. Мрачную, скорбную, гнетущую. Постепенно скатывающуюся к безумию.
Как и он сам в этот месяц.
Секретарь нередко играл на нем в их полные гармонии вечера. Она не разбиралась в музыке. И в живописи, и в жизни тоже. Иначе не потратила бы лучшие годы цветущей юности на апатию и безразличие со стороны уставшего государственного деятеля. Лучше бы писала свои абсолютно бездарные копии Боттичелли. У них даже была собака по имени Сандро, пока не сбежала куда-то в морозную ночь за пару месяцев до озвучивания диагноза. Даже глупое животное не питало иллюзий. Окончив партию на последней, низкой ноте, Мастерс несколько раз повторно надавил на клавишу, окрашивая все в черно-белые тона с преувеличенным трагизмом. Потом он встал и направился в комнату больной. Не сильно любезничая с аппаратами, Министр вырвал почти все трубки и разбил экраны. Ждать пришлось недолго. Всего каких-то два часа. Он не держал ее за руку, не шептал какие-то глупости и не просил остаться. Достаточно было просто смотреть. На то как жизнь, едва теплившаяся в девушке, покидала ее уродливое тело, освобождаясь.
Проверив пульс, Дуайт убедился, что все закончилось и накрыл бывшую супругу одеялом. После этого он вышел из дома, направился в сарай и вынес оттуда канистры с бензином, которые очень кстати хранились для генераторов. Полностью опорожнив их, Мастерс достал зажигалку, долго рассматривая ленивый язычок пламени. В глазах читалась смесь завороженности и страха перед древней стихией. Придя в себя, он швырнул зажигалку на пол, позволяя деревянному паркету и пианино сгореть в первую очередь. Пару часов загородный особняк медленно изжаривался дотла. Так как они жили на отшибе, в отгороженной местности, соседи не сразу заметили черное торнадо из дыма. Пожарные приехали довольно быстро, узнав имя владельца, но все, что они застали по приезду – кучу обломков, некогда именовавшейся красивой резиденцией, и Премьер-министра Республики, стоявшего на коленях, спиной к дому, со странной улыбкой на побледневших губах. Его отвезли в больницу, отправили на тысячу анализов, пытались аккуратно задать вопросы, но получали невнятное бормотание о пламени.
Каким невероятно красивым оно было.
И его супруга тоже была красивой. Особенно в тот день, когда умерла, сгорев заживо. Пульс все еще прощупывался даже после отключения аппаратуры, но довольно слабый. Вряд ли она что-то почувствовала. А Дуайт ощутил непередаваемую любовь к огню. К разрушению. Он разрушил собственный коттедж, превратил его в пепел. При этом улыбаясь. Но не той натянутой улыбкой несуществующей радости, которую требовали пальцы Сьюзен. Это была воистину демоническая усмешка хищника, впивающегося клыками в свою израненную лапу, попавшую в капкан. Так он стал признанным безумцем с нездоровой тягой к разрушениям. Газетчики попытались разузнать о происшествии, но их ехидные заголовки подверглись жестокой цензуры со стороны комиссии при Президенте. Маунтан почему-то расчувствовался и запретил обсуждать эту тему при нем на любых мероприятиях. Пару раз он проведывал своего Министра в больнице, приносил ему цветы и утешительно клал ладонь на плечо. Между ними установилась незримая связь утраты близких.
С одной только разницей, что своих Кассиус не убивал.
В любом случае, должность Государственного Секретаря сохранилась за Мастерсом даже после месячного курса реабилитации. Больше Всеотец не требовал поддержание имиджа семьянина и не выражал сочувствия ни на какие годовщины. Единственное, за что Дуайт был благодарен. В обществе, как ожидалось, пошли слухи о преднамеренном убийстве несчастной бедняжки. Кто-то очень остроумный создал фонд в поддержку раковых больных. Политик сделал не анонимное пожертвование, объявил об этом публично, а потом взорвал одно из офисных зданий шутников. Так говорят. С тех пор никто не осмеливался насмехаться над горем второго человека в державе. Маунтану пришлось замять немало открытых конфликтов между группами влияния и выжившим из ума Секретарем, питающим склонность к взрывам и диверсиям. Как бы там ни было, работать он стал лучше. Нужные законопроекты принимались один за другим, без задержек и дебатов от псевдо-оппозиции.
Все боялись.
В стенах Парламента в любую секунду могли обнаружить бомбу. Или впавший в отчаяние Дуайт наденет жилет смертника и начнет угрожать собравшимся депутатам, затягивающим голосование ради высоких торгов. Впоследствии интерес к таинственной персоне Сьюзен, сгоревшей заживо, пропал. Возможно, у самого Мастерса тоже. Не осталось никаких воспоминаний. Все погибло в жутком пожарище. Картины, мебель, тетради со стихотворениями, книги, пианино. Все пожрали неумолимые ярко-красные языки. Остались только совместные фотографии, сделанные каким-то далеким родственником жены, которые задержались у того на месяцы и были отобраны при помощи настойчивых угроз. Одну из них, изображавшую двоих молодоженов, Секретарь хранил у себя в кабинете. Остальные находились в недоступном для посторонних месте. Отголоски памяти не должны быть кощунственно преданны забвению. Иначе улыбка женщины не имела значения. И слова о том, что он – хороший человек, оказались бы скучной лестью, написанной на ветру.