Выбрать главу

— Я не знал, — озадаченно сказал Владимир Кузьмич. — Как же он ухитрился?

Ерпулев растерянно посмотрел на него.

— Я думал, он с вашего согласия, — заторопился бригадир. — Сказать не могу, как обидно. Такую волю забрал, спасенья нет, кого вздумает, того и ославит, то в газетке пропишет, а теперь и по радио… Баба моя плачет, на люди выйти боится. А мне-то каково, Владимир Кузьмич? — И снова судорожные волны пробежали по лицу Ерпулева.

— Ну, ладно, иди работай, я разберусь, — пообещал Ламаш с презрительной жалостью. — Ты на жалейке не играй, знаю, в обиду себя не дашь.

— Довели, Владимир Кузьмич, потому и жалуюсь, — махнул рукой бригадир и поднялся. — Ну, до того ославил, стервец, хоть глаза на людей не показывай.

«Каждый день какая-нибудь пакость», — Владимир Кузьмич сокрушенно смотрел на дверь, за которой скрылся бригадир, и подумал, как часто приходится ему, председателю, всякую мелочь в деле сочетать с настроением людей, с их отношениями один к другому, с тем сокровенным, что совершается в их душах, — и это было привычно, такой же обязанностью его, как и все, чем он занимался. Нелегкая ноша легла на плечи, под ней и сломиться недолго.

А Ерпулев, покинув стены конторы, с хитрым видом довольного своей сметливостью человека сел на мотоцикл и покатил домой завтракать и успокаивать жену.

7

У колхозной конторы на высоком шесте вьется флаг. Спадет ветер — и он повиснет вдоль древка, беспомощный и бессильный, затем зашевелится, затрепещет и вновь взовьется высоко в небо, над шумными вершинами деревьев. С любого конца Долговишенной виден его веселый язычок, — выйдет долговишенец за ворота, взглянет в сторону конторы, и среди зеленой листвы кивнет ему алый огонек. Про чью славу вьется он сегодня?

Под шестом — черный щит, похожий на классную доску. Счетовод Лида Слитикова мелом вывела: «Звено Анны Тимофеевны Золочевой первым закончило прорывку сахарной свеклы». Мелок крошится, буквы получились неодинаковые — одна больше, другая меньше, — но девушка довольна: надпись видна издалека. Она вытерла платочком пальцы, вскинула глаза вверх, в синее небо, в снежно-белые облака, на развевающийся флаг.

— Лидочка, добавь: «В колхозе и районе», — сказал Владимир Кузьмич с крыльца. — Это самое существенное. Да покрупнее, чтобы в глаза бросалось.

За кустами акации стоял запряженный в дрожки серый длиннотелый жеребец. Услышав голос Ламаша, он торчмя наставил уши и покосился жарко-лиловым взглядом на крыльцо.

— Как он узнает вас, — засмеялась девушка. — Только пригонят с конюшни, а он уже топчется, ждет. Хоть бы раз прокатили, Владимир Кузьмич.

— С великим удовольствием, только уговор: назад пешком пойдешь.

— Нет уж, катайтесь сами, — сказала Лида. — Охота по жаре плестись.

— А то поедем, на цветочки полюбуешься. Живешь в деревне, а в поле не заглянешь.

— Вот радости! У нас самих при доме сирень зацвела, да такая пышная, просто на удивление.

— То сирень, а то полевой цветок, — сказал Владимир Кузьмич, подходя к жеребцу, и, ласково схватив его за трепетный бархатистый храп, стал приговаривать сквозь зубы: — Ах ты, умница, красавчик мой…

— Если будут звонить, что сказать, Владимир Кузьмич? — спросила девушка, взбегая на крыльцо.

— Скажи, в поле, вернусь не раньше вечера.

За селом Владимир Кузьмич пустил жеребца вольной размашистой рысью. Под утренним солнцем блестел полевой простор, от земли уже наносило сухим печным жаром, по молодым хлебам слоисто струилось марево, в небе гуще, плотнее сходились огромные лилово-дымчатые облака, и синева ярче сияла между ними.

Владимир Кузьмич любил поездки в одиночестве, когда, ничем не отвлекаясь, можно неторопливо подумать обо всем, что скапливается в каждодневно повторяющейся суете. В часы одиноких размышлений мысли приобретали строгую простоту и завершенность, и если потом оказывалось, что их разбег сделан впустую, Ламаш все же неохотно расставался с ними. Всю свою жизнь, с тех пор как начал помнить себя, он был во власти каких-нибудь определенных обязанностей и не мог освободиться от них, пока не подходила пора сменить одно другим. Так было, когда учился сначала в школе, потом в сельскохозяйственном техникуме, служил в армии, работал в райкоме партии. Почему-то за него делали выбор другие, и казалось естественным, что он становился нужным именно на том месте, куда посылали, и ему не приходило в голову возражать. Но с тех пор как он помнит себя, Ламаш ждал того момента, когда вернется к земле, станет таким же хлеборобом, как все те, кто открыл и вел семейную хронику Ламашей. Видно, дедовская кровь крепкой закваской осела в нем и никакой силой уже не вытравить ее. Родной деревни Владимир Кузьмич почти не помнил — пяти лет его вывез отец на большую стройку в Приуралье, — в памяти заманчиво всплывали, да и то неясно, лишь воспоминания о зеленом от плесени корыте у колодца, о страшной своей свирепой колючестью крапиве и огромных лопухах под плетнем, о кисленьких, душистых ягодках паслена.