Выбрать главу

«Пер-рвый пр-риз! Пер-р-вый пр-риз!» А второй приз — бутыль рома и головка сыра. Потом они выталкивают в круг слепого нищего и кричат:

— Эй, давайте боритесь!

Офицеры, все до одного пьяные, веселятся, как безумные. И тут Брейгель не верит своим глазам: вслед за слепым в круг выкатывают на тележке безногого из их двора, того самого, мюнстерского. Два офицера снимают его с тележки, отпихивают ее ногами — и вот уже искалеченное тело поставлено на землю. Глаза несчастного как бы прикрыты низко опустившимися кустистыми бровями.

— Борьба слепого с безногим! — гогочут безумцы.

Они требуют, чтобы явились музыканты: барабанщик и трубач. Глухо, как в траурном марше, звучит барабан; трубач извлекает из инструмента бесконечно долгий жалостливый звук, заставляющий окружающих зябко поежиться.

— Схватка! Начинайте!

Офицеры, кажется, абсолютно не замечают мрачного молчания толпы. Они вырывают у слепого посох, при помощи которого он пытался на ощупь выбраться из круга. Ничто не может сдвинуть его с места. Ни крики офицеров, ни их посулы. Тогда один из испанцев изо всех сил толкает его в спину, и слепой падает прямо на калеку, переворачивается и остается лежать на земле.

Кто-то в толпе по-идиотски хихикает, но его тут же успокаивает тяжелый удар одного из соседей.

Только слепой успел подняться, как его снова бросает вперед пинок испанца. Он опять падает, сталкиваясь с калекой головами, да с такой силой, что теряет сознание.

— Все, — хохочут испанцы, — безногий победил.

Один из них сует окорока в пустые штанины мюнстерца.

— Если они прирастут, — ухмыляется он, — ты сможешь плавать не хуже утки.

— Неужели мы выпустим негодяев живыми?! — жарко выдыхает прямо в ухо Геерденца Брейгель.

— Мы должны… не то всем придется худо, — отвечает тот.

Но у него, как и у остальных, жилы вот-вот лопнут от ярости. Вены на висках набухли, как веревка, он бледен, как свежий сыр, и весь покрылся потом.

Офицеры решили отправиться восвояси, но люди, стоящие перед ними с сжатыми кулаками, не пропускают их.

Тогда Геерденц начинает расталкивать их, уговаривая:

— Бросьте это, земляки! Незачем молоть зерно, пока оно не поспело! Эй, эй, в сторону!

Медленно, стараясь не глядеть друг на друга, народ расступается. Многие подходят к несчастным, стараются, чем можно, им помочь.

Жизнь на базарной площади затухает. Подходят, правда, новые группы испанских солдат, но музыканты разошлись, а вместе с ними ушли и женщины — им не до плясок теперь.

Если испанец садится за стол, чтобы выпить, голландцы сразу встают и уходят. Лавочники начинают убирать с прилавков свой товар.

По дороге домой художник молчалив, так же молча, погрузившись в невеселые думы, идет с ним рядом худощавый Геерденц. За ужином Брейгель хочет обо всем поведать жене. Но ей уже все известно — весь город только об этом и говорит.

В комнате долго царит гнетущее молчание. Словно сообразив, что теперь надо оставить мужчин наедине, жена мастера забирает Питера-младшего и уходит в детскую, куда ее уже давно звал писк маленького.

Когда жена и сын прикрывают за собой дверь, с Брейгелем происходит что-то страшное: мучительная боль выходит наружу сатанинским хохотом, в котором слышится львиный рык и змеиное шипение, словно он только что пролил кислоту на медь.

— О да, эти господа выдумывают сказки, чтобы толковать мои картины! Откуда, мол, смертному познать, что есть ад! Нет, нет, этот Брейгель просто фантазирует! Он вот что, например, сейчас придумал: две человеческие ноги — без человека! — топчут в аду этих негодяев!

Его голова падает на столешницу. Все тело его содрогается, из глаз льются слезы. Ян Геерденц все не может понять: смех это или рыданья…

Герман Гессе

ВО МНЕ И ВОВНЕ

Перевод Е. Факторовича

ил-был человек по имени Фридрих, которого занимали всякие духовные премудрости и который накопил многие знания. Однако не всякое знание было для него знанием и не всякая мысль — мыслью, поскольку он предпочитал совершенно определенный способ мышления, презирая и отвергая все остальные. Если он что любил и уважал, то это логику, этот безукоризненный метод познания, а кроме того вообще все, что именовал «наукой».

— Дважды два — четыре, — повторял он, — в это я верю, из этой истины человек и должен исходить в своем мышлении.

О том, что есть другие способы мышления и познания, он не мог не знать, но они не были «наукой», а значит, ничего, с его точки зрения, не стоили. Считая себя человеком свободомыслящим, он не был нетерпим к религии. Причиной тому служило молчаливое согласие ученого сословия. Их наука в течение нескольких веков занималась почти что всем, что существовало на Земле и было достойно изучения, за исключением одного-единственного предмета — человеческой души. Отдавать ее на откуп религии со временем вошло в обычай; и хотя ее рассуждения о душе человеческой всерьез не принимались, однако же и не оспаривались. Вот почему и сам Фридрих относился к религии терпимо, зато испытывал явное отвращение и непреодолимую ненависть ко всему, что считал суеверием. Пусть чужие, необразованные и отсталые народы и занимаются этим, пусть в древнейшие времена существовало мистическое или магическое мышление — с тех пор как есть науки и логика, нет ни малейшего смысла пользоваться этим устаревшим инструментарием.

Так он говорил и думал, и когда в кругу собеседников обнаруживал малейшие признаки суеверия, становился раздражительным и чувствовал себя так, будто столкнулся с чем-то враждебным.

Но более всего он негодовал, когда сталкивался с подобными суждениями в среде людей образованных, близких ему которые были посвящены в основные законы научного мышления. Ни от чего он не испытывал страданий более острых и нестерпимых, как от кощунственной мысли, которую он в последнее время вынужден был выслушивать и даже обсуждать с самыми высокообразованными людьми, мысли совершенно абсурдной: что, не исключено, «научное мышление» вовсе не вечная, не имеющая границ, высшая, предопределенная заранее и непоколебимая форма мышления, а одна из многих, претерпевшая изменения во времени и не застрахованная от гибели формы познания. Да, эта неуважительная, уничижительная, ядовитая мысль высказывалась вслух, этого не отрицал и сам Фридрих, она, возникшая ввиду всеобщей нищеты, явилась словно предостережение, словно пророчества, начертанные мелом на белой стене.

И чем больше Фридрих страдал от того, что мысль эта живет и столь опасно его тревожит, тем более острую вражду он испытывал ко всем, кого только мог заподозрить в тайном с ней согласии. Из числа людей действительно образованных открыто и прямо это учение поддерживали единицы, ибо, если бы это учение распространилось и взяло верх, его целью стало бы уничтожение любого рода духовной культуры на Земле, что привело бы к хаосу. Что же, столь далеко дело еще не зашло, и те, кто открыто придерживались подобных воззрений, были столь малочисленны, что их можно было отнести к разряду чудаков или забавляющихся оригиналов. Но привкус капли яда, зловещий отсвет этих мыслей отмечались то тут, то там. В народе и среди людей необразованных и без того распространились бесчисленные новые и «тайные» учения, повсюду ощущалось дыхание суеверия, мистики, оккультизма и прочих темных сил, с которыми следовало бы бороться, но наука, словно поддавшись тайной, необъяснимой слабости, пока что обходила их молчанием.

Однажды Фридрих посетил своего друга, с которым прежде не раз обсуждал научные вопросы. Он, как это нередко случается, не виделся с ним долгое время. Поднимаясь по лестнице его дома, Фридрих силился вспомнить, когда же и где они встречались в последний раз. И хотя он обычно с полным правом гордился своей памятью, на этот раз она ему изменила. Его невольно охватило чувство досады и неловкости; оказавшись перед дверью, он внутренним усилием встряхнулся.