Раздался сигнал и чуткое ухо железнодорожника тотчас же уловило все усиливающийся металлический лязг, доносившийся со стороны Линдавы. Чувствовалось, что движется что-то очень длинное и тяжелое. Потом вдали затанцевали огни, и к станции, пыхтя и отдуваясь, подошли два утомленных локомотива, а за ними — до отказа нагруженные платформы: танки, пушки, броневики… Рельсы стонали и прогибались под этим убийственным бременем. У Кламо мороз пробежал по коже.
Горошина стоял рядом со старым железнодорожником, вытянувшись в струнку. Казалось, он стал выше ростом. Когда в поезде мелькала фигура солдата в каске, дежурный по станции каждый раз по-военному отдавал честь.
— О боже, куда же все это тащут? — воскликнул Кламо. — Ведь с Югославией и Грецией уже покончено…
— На восток! — отрезал Горошина.
— Куда, куда?
— Россия, Москва, Урал! — трижды отрубил дежурный. — Начинается охота на большевиков.
— А я-то уж думал, что будет тихо, — огорчился Кламо. Большевиков он, как и всякий людак, не любил, но ведь и они люди.
— Теперь скоро начнется, — Горошина радостно ухмыльнулся и с удовольствием козырнул последнему немецкому вагону.
— А мы-то для них железные дороги из одноколейных на двухколейные переделали, — простонал старик, ужасаясь мысли о войне.
— Для кого это — для них?
— Для немцев. Не понимаете, что ли?
Горошина вспылил:
— Я считал вас хорошим словаком, пан Кламо. И все говорят, что вы добрый людак, но теперь я вижу, что это неправда… Да кто вы, собственно, такой?
— Христианин, католик!
— И к тому же еще старый осел! — выкрикнул Горошина, повернулся и, вбежав в дежурку, захлопнул за собой дверь.
Некоторое время Кламо, обиженный и расстроенный, бродил по станции. Нигде не было ни души. Должны были пройти два скорых, но они в Дубняках не останавливались. Старик примостился на скамье в темном уголке перрона и пригорюнился, попыхивая трубкой. Сгорбившись в полутьме, он пускал едкий дым дешевого табака и старался отогнать черные мысли.
Весна в этом году была ранняя, все зацвело недели на две раньше обычного. Сирень в палисаднике начальника станции уже благоухала. А на цветущем каштане, за зданием вокзала, ночи напролет заливался соловей. Он был так поглощен своим пением, что даже лязг немецкого транспорта не мешал ему. Ночь стояла теплая, как в мае. И хотя западный ветер мог еще нагнать дождь и холод, а заморозки прихватить виноградники, природа была полна спокойствия. Ничто в ней не походило на безумие, которое овладело людьми, заставляя их проливать кровь…
Только глубокой ночью удалось старому железнодорожнику немного вздремнуть. Разбудили его пронзительные крики. Громко плакали женщина и ребенок, слышались грубые мужские ругательства. Вокзальные двери с грохотом распахнулись, и на перрон ворвались трое парней, которые гнали перед собой дубницкого зубного техника — еврея Лохмайера с женой и сыном. Один из парней был в кожаном пальто, второй — в новенькой с иголочки форме глинковской гарды, которую почти невозможно было отличить от эсэсовской, а на третьем была немецкая фашистская коричневая рубашка с засученными рукавами. Венделин Кламо отлично знал всю троицу: Золтан Конипасек, гардистский деятель для особых поручений, его дубницкий помощник Игнац Ременар, железнодорожный рабочий, и девятнадцатилетний габанский сопляк Каринечко Чечевичка были первыми головорезами в городе.
— Какие-нибудь пассажиры есть? — спросил Золтан Конипасек с некоторой тревогой в голосе. Видно, встречаться с рабочими, ездившими первым утренним поездом на работу в Братиславу, ему не хотелось.
— Вы первые, — сухо ответил старый железнодорожник. — Но лучше бы и вам сидеть дома…
Сын главного городского нотариуса удивленно взглянул на Кламо водянистыми голубыми глазами и молча направился к виадуку, но внезапно обернулся и заявил:
— Советую тебе предупредить зятя, чтобы он не делал глупостей. Эти, — он показал на евреев, — пришли сюда на своих двоих, а он у нас поползет на четвереньках! — И кинулся в дежурку к Горошине. Громогласные приветствия свидетельствовали об их давней дружбе.