Именно тогда я и узнал, что завтра непременно иду с бабушкой на праздничную службу в честь Успения, да ещё и должен буду исповедаться, чего прежде никогда не делал. Далее, мне было поручено сию минуту разыскать моего прежнего угнетателя и попросить у него прощения, ибо сказано: «прежде причастия – примирись».
– И маме пускай передаст, что я перед ней извиняюсь за свои слова, – сказала бабушка и почему-то отвесила передо мной низкий поясной поклон.
Я вышел на поиски мальчика, встретил его во дворе, тихого и какого-то женственного, и тут узнал кое-что ещё. Я узнал, что мой дедушка настоящий гений, ведь когда я обронил перед мальчиком своё ничего не значащее «извини» и протянул ему руку, он страдающе улыбнулся и пригласил меня к себе на день рожденья. Действительно, это был настоящий дедушкин триумф, вдвойне удивительный тем, что празднество предстояло только в конце осени, и с приглашением явно можно было подождать. Я не понимал, почему в человеке, которому пробили «двойку», непременно возникает жажда увидеть на своём дне рожденья того, кто его отлупил. Честно говоря, сбывшееся дедово предсказание для меня до сих пор остаётся загадкой.
А в тот день мне осталось только выслушать несколько непонятных молитв, стоя перед иконным уголком в бабушкиной комнате, и лечь спать с мыслью, что завтра надо подняться быстро и послушно, а то ведь можно и не успеть и тогда Успение не состоится.
2
Я и прежде бывал с бабушкой в храме, в который она ходила. Храм был старинный, загородный, вдалеке от высоких домов и шумных улиц. Там я с удовольствием, хоть и совершенно бездумно, причащался; пожалуй, с ещё большим удовольствием поглощал после этого запивку и кусочки просфоры; мне нравилась необычная обстановка храма, нравилось, что здесь нужно следить за своим поведением: не бегать, не болтать, не смеяться, – чтобы потом с удвоенной радостью и каким-то особенно полным правом делать это на улице.
Теперь настал у меня возраст исповеди – причащаться, не исповедавшись, было теперь нельзя.
Бабушка велела мне исповедоваться в том, что я стукнул мальчика, и отправила меня к батюшке, придав ускорение незлобным шлепком.
– Ну? – улыбнулся пожилой священник и пригнулся ко мне, когда я подошёл к аналою. От его бороды пахло ладаном и ещё чем-то таким, что, вроде как, не имеет запаха: постом, молитвами, колоколами – по крайней мере, так мне показалось тогда.
– Что расскажешь, брат?
– Мальчика стукнул, – тихонько сказал я.
– Сильно стукнул?
– Да. Даже у него пошла кровь.
– За что же ты его так? – сказал священник с не очень большим сожалением, будто я не побил человека, а дёрнул, например, кота за хвост.
– Он меня постоянно обижал. Пописал на меня с дерева, потом плюнул на меня даже.
– И ты разозлился и стукнул.
– Нет, я не злился. Мне просто дедушка сказал, что надо стукнуть.
– Но ведь бить человека – это плохо, – заметил батюшка и испытующе заглянул мне в глаза. Казалось, ему просто интересно беседовать со мной. – Господь-то, брат, учил не бить. Он говорил: «Ударили по правой щеке – подставь левую».
– Дедушка сказал, что если я не ударю этого мальчика, он меня будет всегда обижать и сделает на мне очень много грехов.
Священник коротко посмеялся. Казалось, он сейчас так же спокойно и беззлобно докажет неверность дедушкиного понимания христианства. Но вместо этого он вдруг на секунду погрустнел, а потом вздохнул.
– Н-да… Ладно, – сказал он. – Ты только знаешь что, ты помолись сегодня на службе за этого мальчика. Посмотри на икону Богородицы и скажи: «Господи, Царица Небесная, пусть у этого мальчика всё будет хорошо. Пусть он не болеет, пусть родители у него не болеют, пусть он вырастет хорошим». Только от души помолись, по-настоящему. Помолишься?
Я кивнул.
– Ну вот и договорились.
Он положил мне на голову епитрахиль, прошептал надо мной молитву, а потом велел поцеловать крест и Евангелие.
Началась служба. Я, как обычно, вёл себя тихо и благочестиво: крестился, когда все крестились, кланялся, когда все кланялись, – но не ощущал в душе обычного покоя и уюта. Причиной тому был злосчастный мальчик. Мне предстояло помолиться за него. Если бы батюшка разрешил это сделать кое-как, одними словами, так же как я бросил ему своё «извини», то я был бы спокоен. Но сделать это надо было «от души, по-настоящему», и я не знал, как этого добиться. Всё же что-то подсказало мне, что надо вообразить мальчика в ту его минуту, когда он был наиболее жалок. Я стал припоминать такую минуту. Я вспомнил, с каким удивлением и ужасом он глядел на окровавленную ладонь, но это не помогло, потому что тут же перед моим мысленным взором возник его злорадный взгляд, с которым он чинил мне пакости. Я вспомнил, как злобно увлекла его за собой мама, как он споткнулся о порог и загремел на лестничной клетке под её проклятия. Но тут же выплыло его самодовольное, хоть и опухшее, лицо, когда он только входил вслед за мамой в бабушкину квартиру и с невозмутимым любопытством оглядывался в ней. Мне даже на мгновение захотелось ещё разок стукнуть по этому лицу – какая уж тут молитва. Но тут я вспомнил другое: как он, оскалившись в неестественной улыбке, позвал меня к себе на день рожденья. Не знаю, что так тронуло меня в этом нелепом жесте. Наверное, сама его нелепость. Но я вдруг подумал, что ведь у этого мальчика тоже бывает день рожденья, что он также ждёт подарков, что родители целуют и обнимают его в этот день.