Когда наконец Кузмищев был спрошен, с какими вестями он прибыл из Боровска, и доложил о смерти и погребении на четвёртый уже день княгини Евдокии Урусовой и что боярыня Морозова по-прежнему остаётся «жестоковыйною», царь стал и смутен, и гневен, так что, когда маленький царевич продолжал нудить и приставать к нему, чтоб «утопить» подьячего, царь с досады дал ему маленького шлепка, велел идти к нянькам и мамкам. Избалованный ребёнок заорал, как простой смертный, благим матом и бросился наверх к матери и тёткам жаловаться на отца. Мать, конечно, приняла сторону ребёнка, нагрузила его сластями, обещала утопить настоящего стольника, а потом, при встрече с царём, сделала ему, как теперь говорят, сцену, то есть попросту упрекала его, что он «не отец, а изверг», не любит-де своё «собственное рождение»… Царь по своему благодушию оправдывался, говорил, что он смущён был известием о смерти княгини Овдотьи и о «жестоковыйности» сестры её, да и «ребёнка-де не зашиб вовсе, а так, малость самую шлепочка дал»…
— Добро бы за дело ребёнка обидел, а то на! Из-за этих святош-раскольниц, — ворчала царица по уходе царя.
Ребёнок запомнил эту сцену на всю жизнь: в памяти его сохранилось воспоминание о том, как отец раз в жизни дал ему шлепка, и всё из-за каких-то «раскольниц». Не милы затем остались ему раскольницы и раскольники, когда он и царём стал и брил российское царство начисто…
С другой стороны, и царевна Ирина Михайловна, и царевна Софьюшка сделали сцену: первая брату, а последняя отцу, но уже не за Петрушеньку-царевича, а за этих самых гонимых раскольниц. Софьюшка, зная, что отцу очень нравится, когда она причёсана так, как причёсывалась её мачеха, будучи ещё в девушках, заплетая косы «на заморский лад», и как после того стали причёсывать и Софьюшку царевну в угоду отцу, взяла да на этот раз и велела причесать себя «по-старому», «по-московски». Царь увидал эту перемену, зайдя по обыкновению в теремок дочери, и заметил при этом, что она дуется.
— Ты что, Софей, такой невесёлый? — ласково спросил царь, догадываясь, что дочка заряжена, капризничать собралась. — А? Что, Софей?
— Я думаю о тете Федосьюшке да о покойной тете Дуне, — отрезала царю, надув губки.
Царь поморщился. Его и самого что-то грызло за сердце: «Заварили кашу с этими новшествами, кому-то расхлёбывать будет?…»
— А ты что так причёсана? — спросил он, помолчав.
— Так… по-старому… Я и всё буду делать по-старому, без этих новшеств, — снова отрезала, сделав ударение на слове «по-старому…»
А когда пришёл на урок Симеон Полоцкий, то заряженная Софьюшка ему просто нагрубила, сказав, что она «урока из арифметикии не вытвердила, всё читала псалтырь»…
Как бы то ни было, но смерть Урусовой произвела большое впечатление и на двор, и на всю Москву. Царь смущён был более других. В него невольно заползало сомнение. Вправе ли он был делать всё то, что привело царство к такому всеобщему шатанию? Хорошо ли он сделал, что допустил все эти новшества? А ведь эти новшества не ограничились новыми книгами и троеперстным сложением. Услужливые люди не раз уже доводили до его сведения о том, что в народе молва идёт, «нехорошо-де в народе толкують» и насчёт того, что молодая царица Наталья Кирилловна, попирая предания старины и древлего благочестия, ездит в открытой карете и показывает своё светлое лицо народу, «чего на московском государстве не бывало, как и свет стоит». Осуждали и то, что царь допускал «комидийные действа» и тешился ими, для чего построил и «комидийные хоромы». Мало того, набрал немцев и хохлов и научил их «комидийному делу», играть на варганах и сопелях, мало того — скакать, и плясать, и хребтами вихлять; а уж это совсем бесовское дело…
Смущённый царь позвал к себе Симеона Полоцкого и стал его спрашивать, хорошо ли он всё это делает. Хитрый хохол сказал, что всё, что делает он, царское пресветлое величество, всё это хорошо, что у иноземных государей всё это давно сделано.