- А всё стучат топоры… Ну, ин с богом: стучите, стучите, топорики… Может, мне печечку-то воздвигаете, коровай в той печке из меня Христу печи будуть. Он перекрестился, свернул тетрадь, взвесил её на руке.
— А тяжеленька-таки, многонько настрочил… Только светам моим, Федосьюшке да Овдотьюшке, не читать уж мово вяканья, отчитали своё… телеса их святые в Боровске, в земле темничнеи, почивают, а сами они, светы, ноне лик Христов читают, ликовствуют… О, светы, светики мои! Голубицы белые! Как я, старой пёс, любил их, беленьких и тельцем и духом!
Вдруг что-то влетело в оконце и упало к ногам его…
— Ноли воробышек? Нет… Что бы это такое было? Он стал искать в соломе. Руки его ощупали камень, обёрнутый бумажкой.
— Писание… от кого?… Благослови, господи!
Он перекрестился и развернул бумажку. Руки его дрожали. На бумажке было что-то нацарапано. «Смиренная и убогая старица Мелания…»
— Мелания! Владыко всемилостиве! Как она сюда попала!
«Смиренная и убогая старица Мелания преподобному Аввакуму, пророку и посланнику бога живого, столпу непоколебимому православия, солнцу правды, адаманту веры правыя, о Христе радоватися. Приспе бо час твой. Уготована убо огненная колесница, на ней же ныне вознесешись ко господу. Аминь».
Что выражало лицо его, неизреченное ли блаженство или невыразимый ужас, когда он упал этим лицом на солому и не своим голосом выкрикнул: «Да будет воля твоя!» — это известно только тем, которые умирали за идею…
Через час из открытой двери подземелья, в котором четырнадцать лет высидел Аввакум, ни разу не видав ни неба, ни земли, вышел стрелец с алебардой, а за ним Аввакум, сопровождаемый другим стрельцом. Узник, которому, казалось, лет под восемьдесят, ступив на землю, поднял голову и несколько минут стоял так, глядя на небо, на беловатые облачка, кучившиеся к полудню, на свою землянку, на тёмную зелень далёкого бора, как бы стараясь что припомнить и убедиться, так ли всё ещё сине и глубоко небо, каким оно было четырнадцать лет назад, так ли светит в этой голубой выси солнце, так ли, как прежде, плавают по небу облачка, зеленеет лес, порхают в воздухе ласточки, стрижи…
Убедившись, что мир божий остался всё таким же прекрасным, каким был и четырнадцать лет назад, и в дни его юности, он как-то не то горько, не то радостно тряхнул головой и, смахнув со щёк выкатившиеся из глаз слёзы, широко, размашисто перекрестился. Он хотел было двинуться за передним стрельцом дальше, к выходу из ограды, которою обнесена была его тюрьма, как услыхал позади себя звяканье цепей. Оглянувшись, он увидел, как из трёх других таких же, как его, землянок выходили тоже узники с стрельцами, и в этих узниках он отчасти узнал, отчасти догадывался, что узнал, — так неузнаваемо изменились они в четырнадцать лет! — друга своего попа Лазаря, дьякона Благовещенского собора Фёдора и духовника своего инока Епифания, того самого, которому он сейчас только писал в «Житии» своём, как «богородица беса в руках мяла и ему, Епифанию, отдала» и прочее.
Аввакум радостно всплеснул руками.
— Други мои, светы!.. Вместе ко господу идём!
— Аввакумушко! Протопоп божий!
— Епифанушко, миленький! Федорушко, братец!
— Живы ещё! Все живы! И помрём вместе!.. Лазарушко, и ты с нами!
Они обнимались и плакали, звеня цепями. Стрельцы, глядя на них, супились и отворачивались, чтобы скрыть слёзы.
Звякнула щеколда оградной калитки, калитка распахнулась, и в ней показалось красное, прыщеватое лицо «людоеда».
— Эй! Лизаться, пустосвяты, вздумали! — закричал Кузмищев. — Ещё нацелуетесь с дымом да с полымем… Веди их, стрельцы!
Узников развели и повели гуськом к калитке. Впереди всех шёл Аввакум. За тюремной оградой глазам арестантов представился большой сруб, наполненный щепами и установленный снопами сухого сена, перемешанного с берестой да паклей. Около сруба толпился народ.
Кузмищев, взяв у стоявшего около сруба с зажжёнными свечами монаха четыре восковых свечечки, раздал их осуждённым.
— За мною, други мои, венцы царски ловить! — воскликнул Аввакум, поднимая вверх свечу и твёрдо всходя на костёр.
Товарищи последовали за ним и стали на костре рядом, взявшись за руки.
Кузмищев достал из-за пазухи бумагу, медленно развернул её, откашлялся. Но в этот момент Аввакум, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, быстро нагнулся и, подобно старице Юстине в Боровске, в разных местах сам своею свечею подпалил сено и бересту. Пламя мгновенно охватило костёр… В толпе послышались крики ужаса… Все поснимали шапки и крестились…