Выбрать главу

— А уж Морозову боярыню, Федосеюшку свет Прокопьевну, и узнать нельзя, таково свято житие её стало, — говорила словоохотливая черница, которую звали сестрою Акинфеею (она была из богатого дворянского рода Даниловых; но поэтическая натура увела её из родительского дому, и она сделалась странницей). — Уж она ноне, отай от всех и от царицы, на теле своём власяницу носит, а дом-от её полон людей божиих, нищих, пустынничков, юродивых, странничков, бездомных; всем-то она своими руками служит, гнойные их язвы омывает, сама их кормит и ест из одной с ними чаши — не брезгует матушка… Утром, чуть свет, помолясь истово, она уже на ногах: то суд творит своим домочадцам да вотчинным деревенским людям, да всё по-божьему, милостиво, то поучает их от писания, а там, родная моя, за прялку сядет, сама прядёт и сама рубахи да порты шьёт; и вечером, соймя платье цветное, боярское, взденет на себя рубище — да и пошла бродить по Москве, по дальним закоулочкам, где бедность, матушка, гнездо свила, да по тёмным темницам и всех-то жалует: кому рубаху, кому деньги, кому и иное одеяние, а то и рубь, и десять рублёв, а то и мешок сотный при случае. Узнает ли кого на правёже, с правёжу выкупает, на кого падёт гнев царский, из опалы того выручает святая душа… И отец Аввакум, бывало, не нахвалится ею: «Такой у меня дочери и не бывало: единое, — говорит, — красное солнышко на небе, единое красное солнышко и на Москве Федосеюшка свет Прокопьевна».

Сестра Акинфея, увлёкшись рассказом, совсем преобразилась. Запылённое и загорелое лицо похорошело, живые серые глаза почернели как-то и были прекрасны. Какой-то дебелый молодой парень, босой, с потрескавшимися от солнца и пыли ногами, с длинными, никогда не чесанными рыжими волосами, с корявым веснушчатым лицом и добрыми детскими глазами, подошёл к ней, сел у её ног на пол и не спускал с неё глаз. Акинфея улыбнулась своими красивыми глазами.

— Ты что, Агапушка? — спросила она.

— Сказочку хочу послушать, — отвечал тот, глупо улыбаясь.

— Какую тебе сказочку?

— Вон ту, что ты ей, — он указал пальцем на Брюховецкую, — сказывала, святенькую сказочку… А меня Никон посохом побил за двуперстное сложение. «Вот тебе, — говорит, — вот тебе»! — И юродивый парень расхохотался идиотическим смехом.

Сидит зайчик пид липкою — очки тре: Похваляются козаченьки бить мене… —

доносится с берега. Юродивый парень изумлённо вслушивается.

— Ишь, какая хохлацкая служба, водосвятие, — бормочет он, — без попа поют.

Между тем молоденькие пахолята таскали на стол белые хлебы, кувшины с цветными питьями, ковши, солоницы; нанесли горы зелёных свежих огурцов, вяленой рыбы, пирогов.

Мимо двора, по дороге, гурьбой бежали хохлята. Они радостно подпрыгивали, размахивали руками

— Козаки йдуть! Татар везуть! — слышались их звонкие голоса.

— Гетьман! Гетьман иде!

Брюховецкая встрепенулась и испуганно поглядела вдоль большой, тянувшейся в гору дороги. Она не ожидала так скоро своего мужа, и эта неожиданная весть, что он идёт, и радовала, и пугала её. Неужели поход кончен? Не может быть; он не надеялся так скоро вернуться. Притом же она замечала в последнее время, что он часто и долго о чём-то тайно совещался с своими полковниками, рассылал во все концы гонцов и, видимо, что-то таил от неё. Но она и не старалась проникнуть в его деловые тайны: на то он гетман, у него на плечах государево великое дело, так ей, бабе, не след соваться в него. Иногда у него как бы нечаянно стали прорываться сердитые замечания насчёт Москвы, насчёт бояр и воевод… «А! Забирается бисова Москва, мов голодни вовки, в нашу отару!» — срывалось у него иногда с языка. Но жена не придавала этому большого значения: «Осерчал что-то Иванушка на бедную Москву… только, бог даст, ненадолго, отойдёт его сердечко…»

Действительно, скоро показались толпы конных и пеших. Они поднимали невообразимую пыль по дороге. Слышались громкие голоса, смех, иногда выкрикивалось начало песни, которая тотчас же и обрывалась. Что-то недоброе слышалось в этих звуках: такой сумятицы при гетмане никогда не было слышно… Это не гетман едет… Нестройная толпа приближалась к гетманскому дому. Русальные песни замолкли, и толпы гулявшего народа, бабы с черепками и ковшами, дивчата в цветах и парубки с ветками любистка в руках или с люльками в зубах сыпнули навстречу двигавшейся толпе. Заходившее солнце освещало всю эту пёструю картину косыми лучами и кидало длинные тени впереди толпы.