Хельсингёр одарил его только двумя стихотворениями. Слагельсе смилостивился на целых четыре. И это больше чем за четыре года.
Самому Андерсену нравились все стихи: когда из года в год над тобой издевается сам господин директор гимназии, то поневоле появляются островки времени, на которых ты сам начинаешь любить себя и верить в себя. И, может быть, только в подобные минуты человек становится самим собой. От него, Андерсена, когда посещала его жажда славы, и до гимназиста Андерсена, у которого сердце разрывалось от страха, что сейчас его спросит Мейслинг и весь класс будет слушать, как над ним издеваются, было расстояние, которое невозможно измерить словом.
«Умирающее дитя» он написал всем сердцем и был уверен, что сердце его нужно Копенгагену. Пока ещё он любил этот холодный город, от общения с Андерсеном он делался теплее.
— Вы что-нибудь написали в своей гимназии? — спросила жена адмирала Вульфа, чувствуя, что Андерсен ждёт этого вопроса.
— Да, конечно, — вскочил он и тут же снова сел, стремясь скрыть свою радость.
Адмирал Вульф улыбнулся: он любил Андерсена, ему нравился его напор, попрание бедности, но адмирал в отношениях с людьми сохранял ту долю иронии, которая позволяла ему терпеть обиды и разнообразила жизнь.
«Ну, теперь мы насытимся стихами», — чуть было не сказал он вслух, никоим образом не желая обидеть юного поэта, но — уберёг гимназиста от очередной обиды. Может быть, скажи он вслух родившуюся фразу, Андерсен порвал бы свой листок. А стихотворение можно было слушать с куда большим интересом, чем рифмы графомана.
— Читайте же, читайте, — милостиво попросила жена адмирала, и поэт Андерсен прочёл:
УМИРАЮЩЕЕ ДИТЯ
Добрые слушатели зааплодировали. Андерсен сел. Ему показалось, когда он читал, что стихотворение ожило, разбросало свои лебединые крылья и вылетело в окно. А в руках остался только пустой листок бумаги. Он посмотрел на лист: если бы там не было написано ни слова, он бы ничуть не удивился этому, а вскоре десяток копенгагенских семей узнали бы, что его стихотворение стало лебедем и улетело.
Слушатели потешились над его провинциальным выговором, каждый новый слушатель стихотворения усиливал ощущение счастья в душе оденсейского пришельца. Похвалы были прекрасны. Они заменяли воздух. Он дышал похвалами. Он жил ими. Он с ними засыпал и с ними просыпался. Его наконец-то признали, ведь Копенгаген не Слагельсе и Хельсингёр, где пируют мейслинги.
— Помните, Андерсен, что вы не Адам Эленшлегер, поэтом может стать только Божий избранник.
Ах, да он сам знал, что до Эленшлегера ему так же было далеко, как до Шекспира, Гомера, Вальтера Скотта.
Но и в Копенгагене он часто натыкался на равнодушие или полное непонимание.
Его стихотворение путешествовало по столице от гостиной к гостиной, от салона к салону, под проницательными взглядами равнодушных датчан.
Гимназист был развлечением города.