Выбрать главу

Он стирал сажу со щеки, до того нежной, что казалось, загрубевшие пальцы её ранят. Касался ссадин и следов, оставленных другими, и думал, как у них поднялась рука. Ведь это всё равно что топтать цветок: легко сломать, но что в том за радость?

— Так много сажи? — спросила она. — Что же раньше никто не сказал! Мне лучше умыться.

— Да, — сказал Шогол-Ву, отводя ладонь. — Да.

Ополоснувшись наспех, Хельдиг обернулась, решительно сведя брови.

— Мне давно стоило попросить прощения. Это из-за меня люди Вольда узнали, где тебя искать. Из-за моей глупости ты едва не погиб, а камень мог оказаться не в тех руках. Мне с трудом верится и сейчас, что ты цел, а Искальд…

Она умолкла, подбирая слова, и видно было, говорить ей больно.

— Не нужно объяснений, — сказал Шогол-Ву. — Разве я их просил?

Законы жизни просты: будь верен племени, отпускай ушедших. Отступникам — смерть и забвение. Это люди с их слабыми сердцами плачут по мёртвым, даже по тем, кто и памяти не достоин. Кто бы знал, что таковы и дети леса.

Хельдиг опустила голову.

— Если ждёшь утешения, ты обратилась не к тому. Я не хотел отнимать его жизнь, но и оплакивать смерть не стану.

Хвала Трёхрукому, дверь отворилась. Пришёл Нат, и с ним вошёл юный ветер, разбил духоту, коснулся лица прохладным дыханием. Влетел шум двора, голоса и смех, отголоски песен и пёсий лай.

— Есть идёте? — спросил Нат. — Давайте, а то кто знает, когда ещё так повезёт: жратва на дармовщину, и не старые корни, а кое-что получше! Попробуем, что там за хвалёная похлёбка, а если не удалась, найдём ей замену.

— Зайди, — сказал запятнанный. — Расскажи, что видел у упокоища.

Нат привалился к косяку, глядя исподлобья.

— А оно тебе надо?

— Я спросил не из любопытства. Впереди долгий путь. Белый камень ещё не попадал в чужие руки, и теперь даже дети леса не знают, чего ждать. Если что неладно, мы должны знать.

Нат помолчал, раздумывая, кивнул и подошёл. Осмотрелся по сторонам, убедился, что лишних ушей здесь нет, и сказал негромко:

— Ты помнишь вот, я говорил, мёртвых слышу? Думал, хуже не бывает, а вышло — бывает, да так худо, что и слов не найду. Раньше что, голоса да плач, когда рядом, а когда далеко, что и не разобрать почти. Тоже невесело, но я вроде привык, а возле упокоища этого…

Он пожал плечами и упёр руки в бока, глядя под ноги. Поднял взгляд.

— Показалось, они все собрались, да и выли мне прямо в уши. Во, до сих пор звон стоит. Да я не знаю, как объяснить вам такое! Если б то люди были, я бы не разобрал ни слова, а этих будто слышал по отдельности… Или нет, не так.

Нат постучал себе по лбу.

— Вот тут я сразу всё про всех понял, в одно мгновение. Про каждого, будто они мне рассказали, да не просто рассказали — боль их моей стала. И знаешь что? Вот ты всё говоришь, любовь, любовь, — а я думаю, нет её. Жажда есть: сегодня напьёшься тут, завтра там. Может, у вашего племени и мудро устроено…

Замявшись, он поглядел на Хельдиг и сказал:

— Ты подождала бы нас в доме, а?

— Я тоже послушаю.

— Ну, если твоим ушам что придётся не по нраву, пеняй на себя. Я говорю, может, и мудро это, когда все бабы общие. Приходит жажда — пьёшь, и никто не пеняет, что ты в чужую кружку влез. Я вот в петле тоже из-за бабы стоял, а моя ли вина, что они верность хранить не умеют! А уж если жажду не выходит утолить, тут и разум потерять недолго…

— Нельзя говорить за всех, — сказала Хельдиг. — Дети леса выбирают лишь однажды и навсегда. Я верю, что и среди людей таких немало.

— Сказал же, в дом иди!.. Ага, немало. Почти все, кто там лежит, из-за любви этой проклятой страдают. Вот у одного баба умерла, так он на упокоище пришёл, да там себя и жизни лишил, рядом с нею. Хорош выбор? Оплакивает её теперь, покоя не знает, а как почуял камень, так взмолился, чтобы я её поднял. А что сам помер, он вроде и не понял, или позабыл. Вот тебе и «однажды и навсегда». Самые дурные дела из-за этого творятся.

Нат передёрнул плечами.

— А ещё про верность хочешь послушать? Так слушай: жила девица, и уж так одному приглянулась, а он ей не по нраву. Ему бы другой выбор сделать, нет, упёрся, будто кроме неё баб на свете не осталось. Ходил, ходил, да и взял её силой, а после схоронил в безымянной могиле, чтобы не сказала никому. Только не смогла она уйти к ушам богов, сперва боль да обида не пускали, а потом злость.

Он поёжился и отвёл взгляд.

— Всё она меня пережить заставила. Боль её, и страх, и надежду, что этот её пожалеет хоть напоследок. И как не сразу поняла, что мертва. Показала, какой была и какой стала, когда земля её взяла и корни оплели, сквозь тело проросли. Я будто сам там лежал и гнил, и встать не мог. Думал, сердце застынет. И злоба во мне зрела за жизнь, до срока загубленную, за то, что лиходей этот живёт, ходит среди людей, и никто не винит его, к ответу не призывает. Показала она, как бы ему отплатила… а впрочем, я уж и не понял, её то желание или моё. Себя, казалось, потерял, ею стал, — ими всеми. Диву даюсь, и как я ещё в своём уме… Я с виду как, в своём уме, а?